Цветы зла

Шарль Бодлер


Les Fleurs du Mal

Шарль Бодлер
 
Цветы Зла

   Непогрешимому Поэту
   всесильному чародею
   французской литературы
   моему дорогому и уважаемому
   учителю и другу
   Теофилю Готье
   как выражение полного преклонения
   посвящаю
   ЭТИ БОЛЕЗНЕННЫЕ ЦВЕТЫ
Ш. Б.

Предисловие

 
Безумье, скаредность, и алчность, и разврат
И душу нам гнетут, и тело разъедают;
Нас угрызения, как пытка, услаждают,
Как насекомые, и жалят и язвят.
 
 
Упорен в нас порок, раскаянье – притворно;
За все сторицею себе воздать спеша,
Опять путем греха, смеясь, скользит душа,
Слезами трусости омыв свой путь позорный.
 
 
И Демон Трисмегист, баюкая мечту,
На мягком ложе зла наш разум усыпляет;
Он волю, золото души, испепеляет,
И, как столбы паров, бросает в пустоту;
 
 
Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья
И, смело шествуя среди зловонной тьмы,
Мы к Аду близимся, но даже в бездне мы
Без дрожи ужаса хватаем наслажденья;
 
 
Как грудь, поблекшую от грязных ласк, грызет
В вертепе нищенском иной гуляка праздный,
Мы новых сладостей и новой тайны грязной
Ища, сжимаем плоть, как перезрелый плод;
 
 
У нас в мозгу кишит рой демонов безумный.
Как бесконечный клуб змеящихся червей;
Вдохнет ли воздух грудь – уж Смерть клокочет в ней
Вливаясь в легкие струей незримо-шумной.
 
 
До сей поры кинжал, огонь и горький яд
Еще не вывели багрового узора;
Как по канве, по дням бессилья и позора,
Наш дух растлением до сей поры объят!
 
 
Средь чудищ лающих, рыкающих, свистящих
Средь обезьян, пантер, голодных псов и змей,
Средь хищных коршунов, в зверинце всех страстей
Одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих
 
 
Нет криков яростных, но странно слиты в нем
Все исступления, безумства, искушенья;
Оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье.
Оно поглотит мир одним своим зевком!
 
 
То – Скука! – облаком своей houka[1] одета
Она, тоскуя, ждет, чтоб эшафот возник.
Скажи, читатель-лжец, мой брат и мой двойник
Ты знал чудовище утонченное это?![2]
 

СПЛИН И ИДЕАЛ

I. Благословение

 
Когда веленьем сил, создавших все земное,
Поэт явился в мир, унылый мир тоски,
Испуганная мать, кляня дитя родное,
На Бога в ярости воздела кулаки.
 
 
«Такое чудище кормить! О, правый Боже,
Я лучше сотню змей родить бы предпочла,
Будь трижды проклято восторгов кратких ложе,
Где искупленье скверн во тьме я зачала!
 
 
За то, что в матери уроду, василиску,
На горе мужу Ты избрал меня одну,
Но, как ненужную любовную записку,
К несчастью, эту мразь в огонь я не швырну,
 
 
Я Твой неправый гнев обрушу на орудье
Твоей недоброты, я буду тем горда,
Что это деревце зачахнет на безлюдье
И зачумленного не принесет плода».
 
 
Так, не поняв судеб и ненависти пену
Глотая в бешенстве и свой кляня позор,
Она готовится разжечь, сойдя в Геенну,
Преступным матерям назначенный костер.
 
 
Но ангелы хранят отверженных недаром,
Бездомному везде под солнцем стол и кров,
И для него вода становится нектаром,
И корка прелая – амброзией богов.
 
 
Он с ветром шепчется и с тучей проходящей,
Пускаясь в крестный путь, как ласточка в пол" т
И Дух, в пучине бед паломника хранящий,
Услышав песнь его, невольно слезы льет.
 
 
Но от его любви шарахается каждый,
Но раздражает всех его спокойный взгляд,
Всем любо слышать стон его сердечной жажды
Испытывать на нем еще безвестный яд.
 
 
Захочет он испить из чистого колодца,
Ему плюют в бадью. С брезгливостью ханжи
Отталкивают все, к чему он прикоснется,
Чураясь гением протоптанной межи.
 
 
Его жена кричит по рынкам и трактирам:
За то, что мне отдать и жизнь и страсть он мог,
За то, что красоту избрал своим кумиром,
Меня озолотит он с головы до ног.
 
 
Я нардом услажусь и миррой благовонной,
И поклонением, и мясом, и вином.
Я дух его растлю, любовью ослепленный.
И я унижу все божественное в нем.
 
 
Когда ж наскучит мне весь этот фарс нелепый
Я руку наложу покорному на грудь,
И эти ногти вмиг, проворны и свирепы,
Когтями гарпии проложат к сердцу путь.
 
 
Я сердце вылущу, дрожащее как птица
В руке охотника, и лакомым куском
Во мне живущий зверь, играя, насладится,
Когда я в грязь ему швырну кровавый ком.
 
 
Но что ж Поэт? Он тверд. Он силою прозренья
Уже свой видит трон близ Бога самого.
В нем, точно молнии, сверкают озаренья,
Глумливый смех толпы скрывая от него.
 
 
«Благодарю, Господь! Ты нас обрек несчастьям,
Но в них лекарство дал для очищенья нам,
Чтоб сильных приобщил к небесным сладострастьям
Страданий временных божественный бальзам.
 
 
Я знаю, близ себя Ты поместишь Поэта,
В святое воинство его Ты пригласил.
Ты позовешь его на вечный праздник света,
Как собеседника Властей, Начал и Сил.
 
 
Я знаю, кто страдал, тот полон благородства,
И даже ада месть величью не страшна,
Когда в его венце, в короне первородства,
Потомство узнает миры и времена.
 
 
Возьми все лучшее, что создано Пальмирой,
Весь жемчуг собери, который в море скрыт.
Из глубины земной хоть все алмазы вырой, —
Венец Поэта все сиянием затмит.
 
 
Затем что он возник из огненной стихии
Из тех перволучей, чья сила так светла,
Что, чудо Божие, пред ней глаза людские
Темны, как тусклые от пыли зеркала».[3]
 

II. Альбатрос

 
Когда в морском пути тоска грызет матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
 
 
И вот, когда царя любимого лазури
На палубе кладут, он снежных два крыла,
Умевших так легко парить навстречу бури,
Застенчиво влачит, как два больших весла
 
 
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
 
 
Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.[4]
 

III. Полёт

 
Высоко над водой, высоко над лугами,
Горами, тучами и волнами морей,
Над горней сферой звезд и солнечных лучей
Мой дух, эфирных волн не скован берегами,
 
 
Как обмирающий на гребнях волн пловец,
Мой дух возносится к мирам необозримым;
Восторгом схваченный ничем не выразимым,
Безбрежность бороздит он из конца в конец!
 
 
Покинь земной туман нечистый, ядовитый;
Эфиром горних стран очищен и согрет,
Как нектар огненный, впивай небесный свет,
В пространствах без конца таинственно разлитый
 
 
Отягощенную туманом бытия,
Страну уныния и скорби необъятной
Покинь, чтоб взмахом крыл умчаться безвозвратно
В поля блаженные, в небесные края!..
 
 
Блажен лишь тот, чья мысль, окрылена зарею,
Свободной птицею стремится в небеса, —
Кто внял цветов и трав немые голоса,
Чей дух возносится высоко над землею![5]
 

IV. Соответствия

 
Природа – строгий храм, где строй живых колонн
Порой чуть внятный звук украдкою уронит;
Лесами символов бредет, в их чащах тонет
Смущенный человек, их взглядом умилен.
 
 
Как эхо отзвуков в один аккорд неясный,
Где все едино, свет и ночи темнота,
Благоухания и звуки и цвета
В ней сочетаются в гармонии согласной.
 
 
Есть запах девственный; как луг, он чист и свят,
Как тело детское, высокий звук гобоя;
И есть торжественный, развратный аромат —
 
 
Слиянье ладана и амбры и бензоя:
В нем бесконечное доступно вдруг для нас,
В нем высших дум восторг и лучших чувств экстаз![6]
 

V. Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый...

 
Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый,
Луч Феба золотил холодный мрамор статуй,
Мужчины, женщины, проворны и легки,
Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски.
Лаская наготу, горячий луч небесный
Облагораживал их механизм телесный,
И в тягость не были земле ее сыны,
Средь изобилия Кибелой взращены —
Волчицей ласковой, равно, без разделенья,
Из бронзовых сосцов поившей все творенья.
Мужчина, крепок, смел и опытен во всем,
Гордился женщиной и был ее царем,
Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили,
Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили.
 
 
А в наши дни, поэт, когда захочешь ты
Узреть природное величье наготы
Там, где является она без облаченья,
Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья,
На чудищ без одежд. О мерзости предел!
О неприкрытое уродство голых тел!
Те скрючены, а те раздуты или плоски.
Горою животы, а груди словно доски.
Как будто их детьми, расчетлив и жесток,
Железом пеленал корыстный Пользы бог.
А бледность этих жен, что вскормлены развратом
И высосаны им в стяжательстве проклятом
А девы, что, впитав наследственный порок
Торопят зрелости и размноженья срок!
 
 
Но, впрочем, в племени, уродливом телесно,
Есть красота у нас, что древним неизвестна,
Есть лица, что хранят сердечных язв печать, —
Я красотой тоски готов ее назвать.
Но это – наших муз ущербных откровенье.
Оно в болезненном и дряхлом поколенье
Не погасит восторг пред юностью святой,
Перед ее теплом, весельем, прямотой,
Глазами, ясными, как влага ключевая, —
Пред ней, кто, все свои богатства раздавая,
Как небо, всем дарит, как птицы, как цветы,
Свой аромат и песнь и прелесть чистоты.[7]
 

VI. Маяки

 
Река забвения, сад лени, плоть живая, —
О Рубенс, – страстная подушка бренных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
 
 
О Винчи, – зеркало, в чем омуте бездонном
Мерцают ангелы, улыбчиво-нежны,
Лучом безгласных тайн, в затворе, огражденном
Зубцами горных льдов и сумрачной сосны!
 
 
Больница скорбная, исполненная стоном, —
Распятье на стене страдальческой тюрьмы, —
Рембрандт!.. Там молятся на гноище зловонном,
Во мгле, пронизанной косым лучом зимы…
 
 
О Анджело, – предел, где в сумерках смесились
Гераклы и Христы!.. Там, облик гробовой
Стряхая, сонмы тел подъемлются, вонзились
Перстами цепкими в раздранный саван свой…
 
 
Бойцов кулачных злость, сатира позыв дикий, —
Ты, знавший красоту в их зверском мятеже,
О сердце гордое, больной и бледноликий
Царь каторги, скотства и похоти – Пюже!
 
 
Ватто, – вихрь легких душ, в забвенье карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой, —
Зал свежесть светлая, – блеск люстр, – в круженье бальном
Мир, околдованный порхающей игрой!..
 
 
На гнусном шабаше то люди или духи
Варят исторгнутых из матери детей?
Твой, Гойя, тот кошмар, – те с зеркалом старухи,
Те сборы девочек нагих на бал чертей!..
 
 
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа!.. Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал Фрейшиц…
 
 
Весь сей экстаз молитв, хвалений и веселий,
Проклятий, ропота, богохулений, слез —
Жив эхом в тысяче глубоких подземелий;
Он сердцу смертного божественный наркоз!
 
 
Тысячекратный зов, на сменах повторенный;
Сигнал, рассыпанный из тысячи рожков:
Над тысячью твердынь маяк воспламененный;
Из пущи темной клич потерянных ловцов!
 
 
Поистине, Господь, вот за твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горящие, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности твоей![8]
 

VII. Больная муза

 
О муза бедная! В рассветной, тусклой мгле
В твоих зрачках кишат полночные виденья;
Безгласность ужаса, безумий дуновенья
Свой след означили на мертвенном челе.
 
 
Иль розовый лютен, суккуб зеленоватый
Излили в грудь твою и страсть и страх из урн?
Иль мощною рукой в таинственный Минтурн
Насильно погрузил твой дух кошмар проклятый?
 
 
Пускай же грудь твоя питает мыслей рой,
Здоровья аромат вдыхая в упоенье;
Пусть кровь твоя бежит ритмической струёй,
 
 
Как метров эллинских стозвучное теченье,
Где царствует то Феб, владыка песнопенья,
То сам великий Пан, владыка нив святой.[9]
 

VIII. ПРОДАЖНАЯ МУЗА

 
Любовница дворцов, о, муза горьких строк!
Когда метет метель, тоскою черной вея,
Когда свистит январь, с цепи спустив Борея,
Для зябких ног твоих где взять хоть уголек?
 
 
Когда в лучах луны дрожишь ты, плечи грея,
Как для тебя достать хотя б вина глоток, —
Найти лазурный мир, где в жалкий кошелек
Кладет нам золото неведомая фея.
 
 
Чтоб раздобыть на хлеб, урвав часы от сна,
Не веруя, псалмы ты петь принуждена,
Как служка маленький, размахивать кадилом,
 
 
Иль акробаткой быть и, обнажась при всех,
Из слез невидимых вымучивая смех,
Служить забавою журнальным воротилам.[10]
 

IX. Дурной монах

 
На сумрачных стенах обителей святых,
Бывало, Истина в картинах представала
Очам отшельников, и лед сердец людских,
Убитых подвигом, искусство умеряло.
 
 
Цвели тогда, цвели Христовы семена!
Немало иноков, прославленных молвою,
Смиренно возложив свой крест на рамена,
Умели славить Смерть с великой простотою.
 
 
Мой дух – могильный склеп, где, пОслушник дурной,
Я должен вечно жить, не видя ни одной
Картины на стенах обители постылой…
 
 
– О, нерадивый раб! Когда сберусь я с силой
Из зрелища моих несчастий и скорбей
Труд сделать рук моих, любовь моих очей?[11]
 

X. Враг

 
Моя весна была зловещим ураганом,
Пронзенным кое-где сверкающим лучом;
В саду разрушенном не быть плодам румяным —
В нем льет осенний дождь и не смолкает гром.
 
 
Душа исполнена осенних созерцаний;
Лопатой, граблями я, не жалея сил,
Спешу собрать земли размоченные ткани,
Где воды жадные изрыли ряд могил.
 
 
О новые цветы, невиданные грезы,
В земле размоченной и рыхлой, как песок,
Вам не дано впитать животворящий сок!
 
 
Все внятней Времени смертельные угрозы:
О горе! впившись в грудь, вливая в сердце мрак
Высасывая кровь, растет и крепнет Враг.[12]
 

XI. Неудача

 
О если б в грудь мою проник,
Сизиф, твой дух в работе смелый,
Я б труд свершил рукой умелой!
Искусство – вечность, Время – миг.
 
 
К гробам покинутым, печальным,
Гробниц великих бросив стан,
Мой дух, гремя как барабан,
Несется с маршем погребальным.
 
 
Вдали от лота и лопат,
В холодном сумраке забвенья
Сокровищ чудных груды спят;
 
 
В глухом безлюдье льют растенья
Томительный, как сожаленья,
Как тайна, сладкий аромат.[13]
 

XII. Предсуществование

 
Моей обителью был царственный затвор.
Как грот базальтовый, толпился лес великий
Столпов, по чьим стволам живые сеял блики
Сверкающих морей победный кругозор.
 
 
В катящихся валах, всех слав вечерних лики
Ко мне влачил прибой и пел, как мощный хор;
Сливались радуги, слепившие мой взор,
С великолепием таинственной музыки.
 
 
Там годы долгие я в негах изнывал, —
Лазури солнц и волн на повседневном пире.
И сонм невольников нагих, омытых в мирре,
 
 
Вай легким веяньем чело мне овевал, —
И разгадать не мог той тайны, коей жало
Сжигало мысль мою и плоть уничтожало.[14]
 

XIII. Цыганы

 
Вчера клан ведунов с горящими зрачками
Стан тронул кочевой, взяв на спину детей
Иль простерев сосцы отвиснувших грудей
Их властной жадности. Мужья со стариками
 
 
Идут, увешаны блестящими клинками,
Вокруг обоза жен, в раздолии степей,
Купая в небе грусть провидящих очей,
Разочарованно бродящих с облаками.
 
 
Завидя табор их, из глубины щелей
Цикада знойная скрежещет веселей;
Кибела множит им избыток сочный злака,
 
 
Изводит ключ из скал, в песках растит оаз —
Перед скитальцами, чей невозбранно глаз
Читает таинства родной годины Мрака.[15]
 

XIV. Человек и Море

 
Как зеркало своей заповедной тоски,
Свободный Человек, любить ты будешь Море,
Своей безбрежностью хмелеть в родном просторе,
Чьи бездны, как твой дух безудержный, – горьки;
 
 
Свой темный лик ловить под отсветом зыбей
Пустым объятием и сердца ропот гневный
С весельем узнавать в их злобе многозевной,
В неукротимости немолкнущих скорбей.
 
 
Вы оба замкнуты, и скрытны, и темны.
Кто тайное твое, о Человек, поведал?
Кто клады влажных недр исчислил и разведал,
О Море?.. Жадные ревнивцы глубины!
 
 
Что ж долгие века без устали, скупцы,
Вы в распре яростной так оба беспощадны,
Так алчно пагубны, так люто кровожадны,
О братья-вороги, о вечные борцы![16]
 

XV. Дон Жуан в Аду

 
Лишь только дон Жуан, сойдя к реке загробной
И свой обол швырнув, перешагнул в челнок, —
Спесив, как Антисфен, на весла нищий злобный
Всей силой мстительных, могучих рук налег.
 
 
За лодкой женщины в волнах темно-зеленых,
Влача обвислые нагие телеса,
Протяжным ревом жертв, закланью обреченных,
Будили черные, как уголь, небеса.
 
 
Смеялся Сганарель и требовал уплаты;
А мертвецам, к реке спешившим из долин,
Дрожащий дон Луис лишь показал трикраты,
Что дерзкий грешник здесь, его безбожный сын.
 
 
Озябнув, куталась в свою мантилью вдовью
Эльвира тощая, и гордый взор молил,
Чтоб вероломный муж, как первою любовью,
Ее улыбкою последней одарил.
 
 
И рыцарь каменный, как прежде, гнева полный,
Взрезал речную гладь рулем, а близ него,
На шпагу опершись, герой глядел на волны,
Не удостаивая взглядом никого.[17]
 

XVI. Воздаяние гордости

 
В те дни чудесные, когда у Богословья
Была и молодость и сила полнокровья,
Один из докторов – как видно по всему,
Высокий ум, в сердцах рассеивавший тьму,
Их бездны черные будивший словом жгучим,
К небесным истинам карабкаясь по кручам,
Где он и сам не знал ни тропок, ни дорог,
Где только чистый Дух еще пройти бы мог, —
Так дико возопил в диавольской гордыне,
Как будто страх в него вселился на вершине:
«Христос! Ничтожество! Я сам тебя вознес!
Открой я людям все, в чем ты не прав, Христос,
На смену похвалам посыплются хуленья,
Тебя, как выкидыш, забудут поколенья».
 
 
Сказал и замолчал, и впрямь сошел с ума,
Как будто наползла на это солнце тьма.
Рассудок хаосом затмился. В гордом храме,
Блиставшем некогда богатыми дарами,
Где жизнь гармонии была подчинена,
Все поглотила ночь, настала тишина,
Как в запертом на ключ, заброшенном подвале.
Уже не различал он, лето ли, зим
На пса бродячего похожий, рыскал он,
Не видя ничего, оборван, изможден,
Посмешище детей, ненужный и зловещий,
Подобный брошенной и отслужившей вещи.[18]
 

XVII. Красота

 
О смертный! как мечта из камня, я прекрасна!
И грудь моя, что всех погубит чередой,
Сердца художников томит любовью властно,
Подобной веществу, предвечной и немой.
 
 
В лазури царствую я сфинксом непостижным;
Как лебедь, я бела, и холодна, как снег;
Презрев движение, любуюсь неподвижным;
Вовек я не смеюсь, не плачу я вовек.
 
 
Я – строгий образец для гордых изваяний,
И, с тщетной жаждою насытить глад мечтаний,
Поэты предо мной склоняются во прах.
 
 
Но их ко мне влечет, покорных и влюбленных,
Сиянье вечности в моих глазах бессонных,
Где все прекраснее, как в чистых зеркалах.[19]
 

XVIII. Идеал

 
Нет, ни красотками с зализанных картинок —
Столетья пошлого разлитый всюду яд! —
Ни ножкой, втиснутой в шнурованный ботинок,
Ни ручкой с веером меня не соблазнят.
 
 
Пускай восторженно поет свои хлорозы,
Больничной красотой прельщаясь, Гаварни —
Противны мне его чахоточные розы;
Мой красный идеал никак им не сродни!
 
 
Нет, сердцу моему, повисшему над бездной,
Лишь, леди Макбет, вы близки душой железной,
Вы, воплощенная Эсхилова мечта,
 
 
Да ты, о Ночь, пленить еще способна взор мой,
Дочь Микеланджело, обязанная формой
Титанам, лишь тобой насытившим уста![20]
 

XIX. Великанша

 
В века, когда, горя огнем, Природы грудь
Детей чудовищных рождала сонм несчетный,
Жить с великаншею я стал бы, беззаботный,
И к ней, как страстный кот к ногам царевны, льнуть.
 
 
Я б созерцал восторг ее забав ужасных,
Ее расцветший дух, ее возросший стан,
В ее немых глазах блуждающий туман
И пламя темное восторгов сладострастных.
 
 
Я стал бы бешено карабкаться по ней,
Взбираться на ее громадные колени;
Когда же в жалящей истоме летних дней
 
 
Она ложилась бы в полях под властью лени,
Я мирно стал бы спать в тени ее грудей,
Как у подошвы гор спят хижины селений.[21]
 

XX. Маска

   Эрнесту Кристофу,
   скульптору

Аллегорическая статуя в духе Ренессанса
 
Смотри: как статуя из флорентийской виллы,
Вся мускулистая, но женственно-нежна,
Творенье двух сестер – Изящества и Силы —
Как чудо в мраморе, возникла здесь она.
Божественная мощь в девичьи-стройном теле,
Как будто созданном для чувственных утех —
Для папской, может быть, иль княжеской постели.
 
 
– А этот сдержанный и сладострастный смех,
Едва скрываемое Самоупоенье,
А чуть насмешливый и вместе томный взгляд,
Лицо и грудь ее в кисейном обрамленье, —
Весь облик, все черты победно говорят:
«Соблазн меня зовет, Любовь меня венчает!»
В ней все возвышенно, но сколько остроты
Девичья грация величью сообщает!
Стань ближе, обойди вкруг этой красоты.
 
 
Так вот искусства ложь! Вот святотатство в храме!
Та, кто богинею казалась миг назад,
Двуглавым чудищем является пред нами.
Лишь маску видел ты, обманчивый фасад —
Ее притворный лик, улыбку всем дарящий,
Смотри же, вот второй – страшилище, урод,
Неприукрашенный, и, значит, настоящий
С обратной стороны того, который лжет.
Ты плачешь. Красота! Ты, всем чужая ныне,
Мне в сердце слезы льешь великою рекой.
Твоим обманом пьян, я припадал в пустыне
К волнам, исторгнутым из глаз твоих тоской!
 
 
– О чем же плачешь ты? В могучей, совершенной,
В той, кто весь род людской завоевать могла,
Какой в тебе недуг открылся сокровенный?
 
 
– Нет, это плач о том, что и она жила!
И что еще живет! Еще живет! До дрожи
Ее пугает то, что жить ей день за днем,
Что надо завтра жить и послезавтра тоже,
Что надо жить всегда, всегда! – как мы живем![22]
 

XXI. Гимн Красоте

 
Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор – лазурь небес иль порожденье ада?
Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,
Равно ты радости и козни сеять рада.
 
 
Заря и гаснущий закат в твоих глазах,
Ты аромат струишь, как будто вечер бурный;
Героем отрок стал, великий пал во прах,
Упившись губ твоих чарующею урной.
 
 
Прислал ли ад тебя иль звездные края?
Твой Демон, словно пес, с тобою неотступно;
Всегда таинственна, безмолвна власть твоя,
И все в тебе – восторг, и все в тебе преступно!
 
 
С усмешкой гордою идешь по трупам ты,
Алмазы ужаса струят свой блеск жестокий,
Ты носишь с гордостью преступные мечты
На животе своем, как звонкие брелоки.
 
 
Вот мотылек, тобой мгновенно ослеплен,
Летит к тебе – горит, тебя благословляя;
Любовник трепетный, с возлюбленной сплетен,
Как с гробом бледный труп сливается, сгнивая.
 
 
Будь ты дитя небес иль порожденье ада,
Будь ты чудовище иль чистая мечта,
В тебе безвестная, ужасная отрада!
Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.
 
 
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно: лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония и звуки и цвета![23]
 

XXII. Экзотический аромат

 
Когда, закрыв глаза, я, в душный вечер лета,
Вдыхаю аромат твоих нагих грудей,
Я вижу пред собой прибрежия морей,
Залитых яркостью однообразной света;
 
 
Ленивый остров, где природой всем даны
Деревья странные с мясистыми плодами;
Мужчин, с могучими и стройными телами,
И женщин, чьи глаза беспечностью полны.
 
 
За острым запахом скользя к счастливым странам,
Я вижу порт, что полн и мачт, и парусов,
Еще измученных борьбою с океаном,
 
 
И тамариндовых дыхание лесов,
Что входит в грудь мою, плывя к воде с откосов,
Мешается в душе с напевами матросов.[24]
 

XXIII. Шевелюра

 
О, завитое в пышные букли руно!
Аромат, отягченный волною истомы,
Напояет альков, где тепло и темно;
Я мечты пробуждаю от сладостной дремы,
Как платок надушенный взбивая руно!..
 
 
Нега Азии томной и Африки зной,
Мир далекий, отшедший, о лес благовонный,
Возникает над черной твоей глубиной!
Я парю ароматом твоим опьяненный,
Как другие сердца музыкальной волной!
 
 
Я лечу в те края, где от зноя безмолвны
Люди, полные соков, где жгут небеса;
Пусть меня унесут эти косы, как волны!
Я в тебе, море черное, грезами полный,
Вижу длинные мачты, огни, паруса;
 
 
Там свой дух напою я прохладной волною
Ароматов, напевов и ярких цветов;
Там скользят корабли золотою стезею,
Раскрывая объятья для радостных снов,
Отдаваясь небесному, вечному зною.
 
 
Я склонюсь опьяненной, влюбленной главой
К волнам черного моря, где скрыто другое,
Убаюканный качкою береговой;
В лень обильную сердце вернется больное,
В колыхание нег, в благовонный покой!
 
 
Вы лазурны, как свод высоко-округленный,
Вы – шатер далеко протянувшейся мглы;
На пушистых концах пряди с прядью сплетенной
Жадно пьет, словно влагу, мой дух опьяненный
Запах муска, кокоса и жаркой смолы.
 
 
В эти косы тяжелые буду я вечно
Рассыпать бриллиантов сверкающий свет,
Чтоб, ответив на каждый порыв быстротечный,
Ты была как оазис в степи бесконечной,
Чтобы волны былого поили мой бред.[25]
 

XXIV. Тебя, как свод ночной, безумно я люблю…

 
Тебя, как свод ночной, безумно я люблю,
Тебя, великую молчальницу мою!
Ты – урна горести; ты сердце услаждаешь,
Когда насмешливо меня вдруг покидаешь,
И недоступнее мне кажется в тот миг
Бездонная лазурь, краса ночей моих!
 
 
Я как на приступ рвусь тогда к тебе, бессильный,
Ползу, как клуб червей, почуя труп могильный.
Как ты, холодная, желанна мне! Поверь, —
Неумолимая, как беспощадный зверь![26]
 

XXV. Ты на постель свою весь мир бы привлекла…

 
Ты на постель свою весь мир бы привлекла,
О, женщина, о, тварь, как ты от скуки зла!
Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной —
Съедать по сердцу в день – таков девиз твой гнусный.
Зазывные глаза горят, как бар ночной,
Как факелы в руках у черни площадной,
В заемной прелести ища пути к победам,
Но им прямой закон их красоты неведом.
 
 
Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир,
Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир!
Куда ты прячешь стыд, пытаясь в позах разных
Пред зеркалами скрыть ущерб в своих соблазнах
Как не бледнеешь ты перед размахом зла,
С каким, горда собой, на землю ты пришла,
Чтоб темный замысел могла вершить Природа
Тобою, женщина, позор людского рода, —
Тобой, животное! – над гением глумясь.
Величье низкое, божественная грязь![27]
 

XXVI. Sed Non Satiata[28]

 
Кто изваял тебя из темноты ночной,
Какой туземный Фауст, исчадие саванны?
Ты пахнешь мускусом и табаком Гаванны,
Полуночи дитя, мой идол роковой.
 
 
Ни опиум, ни хмель соперничать с тобой
Не смеют, демон мой; ты – край обетованный,
Где горестных моих желаний караваны
К колодцам глаз твоих идут на водопой.
 
 
Но не прохлада в них – огонь, смола и сера.
О, полно жечь меня, жестокая Мегера!
Пойми, ведь я не Стикс, чтоб приказать: «Остынь!»,
 
 
Семижды заключив тебя в свои объятья!
Не Прозерпина я, чтоб испытать проклятье,
Сгорать с тобой дотла в аду твоих простынь![29]
 

XXVII. В струении одежд мерцающих ее…

 
В струении одежд мерцающих ее,
В скольжении шагов – тугое колебанье
Танцующей змеи, когда факир свое
Священное над ней бормочет заклинанье.
 
 
Бесстрастию песков и бирюзы пустынь
Она сродни – что им и люди, и страданья?
Бесчувственней, чем зыбь, чем океанов синь,
Она плывет из рук, холодное созданье.
 
 
Блеск редкостных камней в разрезе этих глаз.
И в странном, неживом и баснословном мире,
Где сфинкс и серафим сливаются в эфире,
 
 
Где излучают свет сталь, золото, алмаз,
Горит сквозь тьму времен ненужною звездою
Бесплодной женщины величье ледяное.[30]
 

XXVIII. Танцующая змея

 
Твой вид беспечный и ленивый
Я созерцать люблю, когда
Твоих мерцаний переливы
Дрожат, как дальняя звезда.
 
 
Люблю кочующие волны
Благоухающих кудрей,
Что благовоний едких полны
И черной синевы морей.
 
 
Как челн, зарею окрыленный,
Вдруг распускает паруса,
Мой дух, мечтою умиленный,
Вдруг улетает в небеса.
 
 
И два бесчувственные глаза
Презрели радость и печаль,
Как два холодные алмаза,
Где слиты золото и сталь.
 
 
Свершая танец свой красивый,
Ты приняла, переняла
– змеи танцующей извивы
На тонком острие жезла.
 
 
Истомы ношею тяжелой
Твоя головка склонена —
То вдруг игривостью веселой
Напомнит мне игру слона.
 
 
Твой торс склоненный, удлиненный
Дрожит, как чуткая ладья,
Когда вдруг реи наклоненной
Коснется влажная струя.
 
 
И, как порой волна, вскипая,
Растет от таянья снегов,
Струится влага, проникая
Сквозь тесный ряд твоих зубов.
 
 
Мне снится: жадными губами
Вино богемское я пью,
Как небо, чистыми звездами
Осыпавшее грудь мою![31]
 

XXIX. Падаль

 
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы?
 
 
Полуистлевшая, она, раскинув ноги,
Подобно девке площадной,
Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,
Зловонный выделяя гной.
 
 
И солнце эту гниль палило с небосвода,
Чтобы останки сжечь дотла,
Чтоб слитое в одном великая Природа
Разъединенным приняла.
 
 
И в небо щерились уже куски скелета,
Большим подобные цветам.
От смрада на лугу, в душистом зное лета,
Едва не стало дурно вам.
 
 
Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи
Над мерзкой грудою вились,
И черви ползали и копошились в брюхе,
Как черная густая слизь.
 
 
Все это двигалось, вздымалось и блестело,
Как будто, вдруг оживлено,
Росло и множилось чудовищное тело,
Дыханья смутного полно.
 
 
И этот мир струил таинственные звуки,
Как ветер, как бегущий вал,
Как будто сеятель, подъемля плавно руки,
Над нивой зерна развевал.
 
 
То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,
Как первый очерк, как пятно,
Где взор художника провидит стан богини,
Готовый лечь на полотно.
 
 
Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,
Косила сука злой зрачок,
И выжидала миг, чтоб отхватить от кости
И лакомый сожрать кусок.
 
 
Но вспомните: и вы, заразу источая,
Вы трупом ляжете гнилым,
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим.
 
 
И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.
 
 
Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме сырой,
Что тленной красоты – навеки сберегу я
И форму, и бессмертный строй.[32]
 

XXX. De Profundis Clamavi[33]

 
К Тебе, к Тебе одной взываю я из бездны,
В которую душа низринута моя…
Вокруг меня – тоски свинцовые края,
Безжизненна земля и небеса беззвездны.
 
 
Шесть месяцев в году здесь стынет солнца свет,
А шесть – кромешный мрак и ночи окаянство…
Как нож, обнажены полярные пространства:
– Хотя бы тень куста! Хотя бы волчий след!
 
 
Нет ничего страшней жестокости светила,
Что излучает лед. А эта ночь – могила,
Где Хаос погребен! Забыться бы теперь
 
 
Тупым, тяжелым сном – как спит в берлоге зверь…
Забыться и забыть и сбросить это бремя,
Покуда свой клубок разматывает время…[34]
 

XXXI. Вампир

 
В мою больную грудь она
Вошла, как острый нож, блистая,
Пуста, прекрасна и сильна,
Как демонов безумных стая.
 
 
Она в альков послушный свой
Мой бедный разум превратила;
Меня, как цепью роковой,
Сковала с ней слепая сила.
 
 
И как к игре игрок упорный
Иль горький пьяница к вину,
Как черви к падали тлетворной,
Я к ней, навек проклятой, льну.
 
 
Я стал молить: «Лишь ты мне можешь
Вернуть свободу, острый меч;
Ты, вероломный яд, поможешь
Мое бессилие пресечь!»
 
 
Но оба дружно: «Будь покоен! —
С презреньем отвечали мне. —
Ты сам свободы недостоин,
Ты раб по собственной вине!
 
 
Когда от страшного кумира
Мы разум твой освободим,
Ты жизнь в холодный труп вампира
Вдохнешь лобзанием своим!»[35]
 

XXXII. С еврейкой бешеной простертый на постели...

 
С еврейкой бешеной простертый на постели,
Как подле трупа труп, я в душной темноте
Проснулся, и к твоей печальной красоте
От этой – купленной – желанья полетели.
 
 
Я стал воображать – без умысла, без цели, —
Как взор твой строг и чист, как величава ты,
Как пахнут волосы, и терпкие мечты,
Казалось, оживить любовь мою хотели.
 
 
Я всю, от черных кос до благородных ног,
Тебя любить бы мог, обожествлять бы мог,
Все тело дивное обвить сетями ласки,
Когда бы ввечеру, в какой-то грустный час,
Невольная слеза нарушила хоть раз
Безжалостный покой великолепной маски.[36]
 

XXXIII. Посмертные угрызения

 
Когда затихнешь ты в безмолвии суровом,
Под черным мрамором, угрюмый ангел мой,
И яма темная, и тесный склеп сырой
Окажутся твоим поместьем и альковом,
 
 
И куртизанки грудь под каменным покровом
От вздохов и страстей найдет себе покой,
И уж не повлекут гадательной тропой
Тебя твои стопы вслед вожделеньям новым,
 
 
Поверенный моей негаснущей мечты,
Могила – ей одной дано понять поэта! —
Шепнет тебе в ночи: «Что выгадала ты,
 
 
Несовершенная, и чем теперь согрета,
Презрев все то, о чем тоскуют и в раю?»
И сожаленье – червь – вопьется в плоть твою.[37]
 

XXXIV. Кошка

 
Мой котик, подойди, ложись ко мне на грудь,
Но когти убери сначала.
Хочу в глазах твоих красивых потонуть —
В агатах с отблеском металла.
 
 
Как я люблю тебя ласкать, когда, ко мне
Пушистой привалясь щекою,
Ты, электрический зверек мой, в тишине
Мурлычешь под моей рукою.
 
 
Ты как моя жена. Ее упорный взгляд —
Похож на твой, мой добрый котик:
Холодный, пристальный, пронзающий, как дротик.
 
 
И соблазнительный, опасный аромат
Исходит, как дурман, ни с чем другим не схожий,
От смуглой и блестящей кожи.[38]
 

XXXV. Duellum[39]

 
Бойцы сошлись на бой, и их мечи вокруг
Кропят горячий пот и брызжут красной кровью.
Те игры страшные, тот медный звон и стук —
Стенанья юности, растерзанной любовью!
 
 
В бою раздроблены неверные клинки,
Но острый ряд зубов бойцам заменит шпаги:
Сердца, что позднею любовью глубоки,
Не ведают границ безумья и отваги!
 
 
И вот в убежище тигрят, в глухой овраг
Скатился в бешенстве врага сдавивший враг,
Кустарник багряня кровавыми струями!
 
 
Та пропасть – черный ад, наполненный друзьями;
С тобой, проклятая, мы скатимся туда,
Чтоб наша ненависть осталась навсегда![40]
 

XXXVI. Балкон

 
Мать воспоминаний, нежная из нежных,
Все мои восторги! Весь призыв мечты!
Ты воспомнишь чары ласк и снов безбрежных,
Прелесть вечеров и кроткой темноты.
Мать воспоминаний, нежная из нежных!
 
 
Вечера при свете угля золотого,
Вечер на балконе, розоватый дым.
Нежность этой груди! Существа родного!
Незабвенность слов, чей смысл неистребим,
В вечера при свете угля золотого!
 
 
Как красиво солнце вечером согретым!
Как глубоко небо! В сердце сколько струн!
О, царица нежных, озаренный светом,
Кровь твою вдыхал я, весь с тобой и юн.
Как красиво солнце вечером согретым!
 
 
Ночь вокруг сгущалась дымною стеною,
Я во тьме твои угадывал зрачки,
Пил твое дыханье, ты владела мною!
Ног твоих касался братскостью руки.
Ночь вокруг сгущалась дымною стеною.
 
 
Знаю я искусство вызвать миг счастливый,
Прошлое я вижу возле ног твоих.
Где ж искать я буду неги горделивой,
Как не в этом теле, в чарах ласк твоих?
Знаю я искусство вызвать миг счастливый.
 
 
Эти благовонья, клятвы, поцелуи,
Суждено ль им встать из бездн, запретных нам,
Как восходят солнца, скрывшись на ночь в струи,
Ликом освеженным вновь светить морям?
– Эти благовонья, клятвы, поцелуи![41]
 

XXXVII. Одержимый

 
Смотри, диск солнечный задернут мраком крепа;
Окутайся во мглу и ты, моя Луна,
Курясь в небытии, безмолвна и мрачна,
И погрузи свой лик в бездонный сумрак склепа.
 
 
Зову одну тебя, тебя люблю я слепо!
Ты, как ущербная звезда, полувидна;
Твои лучи влечет Безумия страна;
Долой ножны, кинжал сверкающий свирепо!
 
 
Скорей, о пламя люстр, зажги свои зрачки!
Свои желания зажги, о взор упорный!
Всегда желанна ты во мгле моей тоски;
 
 
Ты – розовый рассвет, ты – Ночи сумрак черный;
Все тело в трепете, всю душу полнит гул, —
Я вопию к тебе, мой бог, мой Вельзевул![42]
 

XXXVIII. Призрак

I. Мрак

 
Велением судьбы я ввергнут в мрачный склеп,
Окутан сумраком таинственно-печальным;
Здесь Ночь предстала мне владыкой изначальным;
Здесь, розовых лучей лишенный, я ослеп.
 
 
На вечном сумраке мечты живописуя,
Коварным Господом я присужден к тоске;
Здесь сердце я сварю, как повар, в кипятке
И сам в груди своей его потом пожру я!
 
 
Вот, вспыхнув, ширится, колышется, растет,
Ленивой грацией приковывая око,
Великолепное видение Востока;
 
 
Вот протянулось ввысь и замерло – и вот
Я узнаю Ее померкшими очами:
Ее, то темную, то полную лучами.[43]
 

II. Аромат

 
Читатель, знал ли ты, как сладостно душе,
Себя медлительно, блаженно опьяняя,
Пить ладан, что висит, свод церкви наполняя,
Иль едким мускусом пропахшее саше?
 
 
Тогда минувшего иссякнувший поток
Опять наполнится с магическою силой,
Как будто ты сорвал на нежном теле милой
Воспоминания изысканный цветок!
 
 
Саше пахучее, кадильница алькова,
Ее густых кудрей тяжелое руно
Льет волны диких грез и запаха лесного;
 
 
В одеждах бархатных, где все еще полно
Дыханья юности невинного, святого,
Я запах меха пью, пьянящий, как вино.
 

III. Рамка

 
Как рамка лучшую картину облекает
Необъяснимою, волшебной красотой,
И, отделив ее таинственной чертой
От всей Природы, к ней вниманье привлекает,
 
 
Так с красотой ее изысканной слиты
Металл и блеск огней и кресел позолота:
К ее сиянью все спешит прибавить что-то,
Все служит рамкою волшебной красоты.
 
 
И вот ей кажется, что все вокруг немеет
От обожания, и торс роскошный свой
Она в лобзаниях тугих шелков лелеет,
 
 
Сверкая зябкою и чуткой наготой;
Она вся грации исполнена красивой
И обезьянкою мне кажется игривой.
 

IV. Портрет

 
Увы, Болезнь и Смерть все в пепел превратили;
Огонь, согревший нам сердца на миг, угас;
И нега знойная твоих огромных глаз
И влага пышных губ вдруг стала горстью пыли.
 
 
Останки скудные увидела душа;
Где вы, пьянящие, всесильные лобзанья,
Восторгов краткие и яркие блистанья?..
О, смутен контур твой, как три карандаша.
 
 
Но в одиночестве и он, как я, умрет —
И Время, злой старик, день ото дня упорно
Крылом чудовищным его следы сотрет…
 
 
Убийца дней моих, палач мечтаний черный,
Из вечной памяти досель ты не исторг
Ее – души моей и гордость и восторг!
 

XXXIX. Тебе мои стихи! когда поэта имя...

 
Тебе мои стихи! когда поэта имя,
Как легкая ладья, что гонит Аквилон,
Причалит к берегам неведомых времен
И мозг людей зажжет виденьями своими —
 
 
Пусть память о тебе назойливо гремит,
Путь мучит, как тимпан, чарует, как преданье,
Сплетется с рифмами в мистическом слиянье,
Как только с петлей труп бывает братски слит!
 
 
Ты, бездной адскою, ты, небом проклятая,
В одной моей душе нашла себе ответ!
Ты тень мгновенная, чей контур гаснет тая.
 
 
Глумясь над смертными, ты попираешь свет
И взором яшмовым и легкою стопою,
Гигантским ангелом воздвигшись над толпою![44]
 

XL. Semper Eadem[45]

 
«Откуда скорбь твоя? зачем ее волна
Взбегает по скале, чернеющей отвесно?»
– Тоской, доступной всем, загадкой, всем известной,
Исполнена душа, где жатва свершена.
 
 
Сдержи свой смех, равно всем милый и понятный,
Как правда горькая, что жизнь – лишь бездна зла;
Пусть смолкнет, милая, твой голос, сердцу внятный,
Чтоб на уста печать безмолвия легла.
 
 
Ты знаешь ли, дитя, чье сердце полно света
И чьи улыбчивы невинные уста, —
Что Смерть хитрей, чем Жизнь, плетет свои тенета?
 
 
Но пусть мой дух пьянит и ложная мечта!
И пусть утонет взор в твоих очах лучистых,
Вкушая долгий сон во мгле ресниц тенистых.[46]
 

XLI. Вся нераздельно

 
Сам Демон в комнате высокой
Сегодня посетил меня;
Он вопрошал мой дух, жестоко
К ошибкам разум мой клоня:
 
 
«В своих желаниях упорных
Из всех ее живых красот,
И бледно-розовых, и черных,
Скажи, что вкус твой предпочтет?»
 
 
«Уйди!» – нечистому сказала Моя
влюбленная душа. – В ней все —
диктам, она мне стала
Вся безраздельно хороша!
 
 
В ней все мне сердце умиляет,
Не знаю «что», не знаю «как»;
Она, как утро, ослепляет
И утоляет дух, как мрак.
 
 
В ней перепутана так сложно
Красот изысканная нить,
Ее гармоний невозможно
В ряды аккордов разрешить.
 
 
Душа исполнена влиянья
Таинственных метаморфоз:
В ней стало музыкой дыханье,
А голос – ароматом роз!»[47]
 

XLII.Что можешь ты сказать, мой дух всегда ненастный,

 
Душа поблекшая, что можешь ты сказать
Ей, полной благости, ей, щедрой, ей прекрасной?
Один небесный взор – и ты цветешь опять!..
 
 
Напевом гордости да будет та хвалима,
Чьи очи строгие нежнее всех очей,
Чья плоть – безгрешное дыханье херувима,
Чей взор меня облек в одежду из лучей!
 
 
Всегда: во тьме ночной, холодной и унылой,
На людной улице, при ярком свете дня,
Передо мной скользит, дрожит твой облик милый,
 
 
Как факел, сотканный из чистого огня:
– Предайся Красоте душой, в меня влюбленной;
Я буду Музою твоею и Мадонной![48]
 

XLIII. Живой факел

 
Два брата неземных, два чудотворных глаза
Всегда передо мной. Искусный серафим
Их сплавил из огня, магнита и алмаза,
Чтоб, видя свет во тьме, я следовал за ним.
 
 
Два факела живых! Из их повиновенья,
Раб этих нежных слуг, теперь не выйдешь ты…
Минуя западни и камни преткновенья,
Они тебя ведут дорогой Красоты.
 
 
Их свет неугасим, хотя едва мерцают,
Как в солнечных лучах, лампады в алтаре,
Но те вещают скорбь, а эти прославляют
 
 
Не Смерть во тьме ночной – Рожденье на заре
Так пусть же никогда не гаснет ваша сила,
Восход моей души зажегшие светила![49]
 

XLIV. Искупление

 
Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?
Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь?
И ночью бледный страх… хоть раз когда-нибудь
Сжимал ли сердце вам в тисках холодной стали?
Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?
 
 
Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?
С отравой жгучих слез и яростью без сил?
К вам приводила ночь немая из могил
Месть, эту черную назойливую гостью?
Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?
 
 
Вас, ангел свежести, томила лихорадка?
Вам летним вечером, на солнце у больниц,
В глаза бросались ли те пятна желтых лиц,
Где синих губ дрожит мучительная складка?
Вас, ангел свежести, томила лихорадка?
 
 
Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?
Угрозы старости уж леденили вас?
Там в нежной глубине влюбленно-синих глаз
Вы не читали снисхождения к сединам
Вы, ангел прелести, теряли счет морщинами?
 
 
О, ангел счастия, и радости, и света!
Бальзама нежных ласк и пламени ланит
Я не прошу у вас, как зябнущий Давид…
Но, если можете, молитесь за поэта
Вы, ангел счастия, и радости, и света![50]
 

XLV. Исповедь

 
Один лишь только раз вы мраморной рукою
О руку оперлись мою.
Я в недрах памяти, мой добрый друг, с тоскою
Миг этой близости таю.
 
 
Все спало. Как медаль, на куполе высоком
Блестела серебром луна.
На смолкнувший Париж торжественным потоком
Лилась ночная тишина.
 
 
Лишь робко крадучись иль прячась под ворота,
Не спали кошки в этот час,
Или доверчиво, как тень, как близкий кто-то,
Иная провожала нас.
 
 
И дружба расцвела меж нами в свете лунном, —
Но вдруг, в сияющей ночи,
У вас, красавица, у лиры той, чьим струнам
Сродни лишь яркие лучи,
 
 
У светлой, радостной, как праздничные трубы,
Все веселящие вокруг,
Улыбкой жалобной скривились, дрогнув, губы,
И тихий стон, слетевший вдруг,
 
 
Был как запуганный, заброшенный, забытый
Ребенок хилый и больной,
От глаз насмешливых в сыром подвале скрытый
Отцом и матерью родной.
 
 
И, словно пленный дух, та злая нота пела,
Что этот мир неисправим,
Что всюду эгоизм и нет ему предела,
Он только изменяет грим.
 
 
Что быть красавицей – нелегкая задача,
Привычка, пошлая, как труд
Танцорок в кабаре, где, злость и скуку пряча,
Они гостям улыбку шлют,
 
 
Что красоту, любовь – все в мире смерть уносит,
Что сердце – временный оплот.
Все чувства, все мечты Забвенье в сумку бросит
И жадной Вечности вернет.
 
 
Как ясно помню я и той луны сиянье,
И город в призрачной тиши,
И то чуть слышное, но страшное признанье,
Ночную исповедь души.[51]
 

XLVI. Духовная заря

 
Лишь глянет лик зари и розовый и белый
И строгий Идеал, как грустный, чистый сон,
Войдет к толпе людей, в разврате закоснелой, —
В скоте пресыщенном вдруг Ангел пробужден.
 
 
И души падшие, чья скорбь благословенна,
Опять приближены к далеким небесам,
Лазурной бездною увлечены мгновенно;
Не так ли, чистая Богиня, сходит к нам
 
 
В тот час, когда вокруг чадят останки оргий,
Твой образ, сотканный из розовых лучей?
Глаза расширены в молитвенном восторге;
 
 
Как Солнца светлый лик мрачит огни свечей,
Так ты, моя душа, свергая облик бледный,
Вдруг блещешь вновь, как свет бессмертный, всепобедный.[52]
 

XLVII. Гармония вечера

 
Уж вечер. Все цветущие растенья,
Как дым кадил, роняют аромат;
За звуком звук по воздуху летят;
Печальный вальс и томное круженье!
 
 
Как дым кадил, струится аромат;
И стонет скрипка, как душа в мученье;
Печальный вальс и томное круженье!
И небеса, как алтари, горят.
 
 
И стонет сумрак, как душа в мученье,
Испившая сует смертельный яд;
И небеса, как алтари, горят.
Светило дня зардело на мгновенье.
 
 
Земных сует испив смертельный яд,
Минувшего душа сбирает звенья.
Светило дня зардело на мгновенье.
И, как потир, мечты о ней блестят…[53]
 

XLVII. Флакон

 
Есть запахи, чья власть над нами бесконечна:
В любое вещество въедаются навечно.
Бывает, что, ларец диковинный открыв
(Заржавленный замок упорен и визглив),
 
 
Иль где-нибудь в углу, средь рухляди чердачной
В слежавшейся пыли находим мы невзрачный
Флакон из-под духов: он тускл, и пуст, и сух,
Но память в нем жива, жив отлетевший дух.
 
 
Минувшие мечты, восторги и обиды,
Мечты увядшие – слепые хризалиды,
Из затхлой темноты, как бы набравшись сил,
Выпрастывают вдруг великолепье крыл.
 
 
В лазурном, золотом, багряном одеянье,
Нам голову кружа, парит Воспоминанье…
И вот уже душа, захваченная в плен,
Над бездной склонена и не встает с колен.
 
 
Возникнув из пелен, как Лазарь воскрешенный,
Там оживает тень любви похороненной,
Прелестный призрак, прах, струящий аромат,
Из ямы, где теперь – гниенье и распад.
 
 
Когда же и меня забвение людское
Засунет в старый шкаф небрежною рукою,
Останусь я тогда, надтреснут, запылен,
Несчастный, никому не надобный флакон,
 
 
Гробницею твоей, чумное, злое зелье,
Яд, созданный в раю, души моей веселье,
Сжигающий нутро расплавленный свинец,
О, сердца моего начало и конец![54]
 

XLIX. Отрава

 
Вино любой кабак, как пышный зал дворцовый,
Украсит множеством чудес.
Колонн и портиков возникнет стройный лес
Из золота струи багровой —
Так солнце осенью глядит из мглы небес.
 
 
Раздвинет опиум пределы сновидений,
Бескрайностей края,
Расширит чувственность за грани бытия,
И вкус мертвящих наслаждений,
Прорвав свой кругозор, поймет душа твоя.
 
 
И все ж сильней всего отрава глаз зеленых,
Твоих отрава глаз,
Где, странно искажен, мой дух дрожал не раз,
Стремился к ним в мечтах бессонных
И в горькой глубине изнемогал и гас.
 
 
Но чудо страшное, уже на грани смерти,
Таит твоя слюна,
Когда от губ твоих моя душа пьяна,
И в сладострастной круговерти
К реке забвения с тобой летит она.[55]
 

L. Тревожное небо

 
Твой взор загадочный как будто увлажнен.
Кто скажет, синий ли, зеленый, серый он?
Он то мечтателен, то нежен, то жесток,
То пуст, как небеса, рассеян иль глубок.
 
 
Ты словно колдовство тех долгих белых дней,
Когда в дремотной мгле душа грустит сильней,
И нервы взвинчены, и набегает вдруг,
Будя заснувший ум, таинственный недуг.
 
 
Порой прекрасна ты, как кругозор земной
Под солнцем осени, смягченным пеленой.
Как дали под дождем, когда их глубина
Лучом встревоженных небес озарена!
 
 
О, в этом климате, пленяющем навек, —
В опасной женщине, – приму ль я первый снег,
И наслаждения острей стекла и льда
Найду ли в зимние, в ночные холода?[56]
 

LI. Кот

I
 
Как в комнате простой, в моем мозгу с небрежной
И легкой грацией все бродит чудный кот;
Он заунывно песнь чуть слышную поет;
Его мяуканье и вкрадчиво и нежно.
 
 
Его мурлыканья то внятнее звучат,
То удаленнее, спокойнее, слабее;
Тот голос звуками глубокими богат
И тайно властвует он над душой моею.
 
 
Он в недра черные таинственно проник,
Повиснул сетью струй, как капли, упадает;
К нему, как к зелию, устами я приник,
Как строфы звучные, он грудь переполняет.
 
 
Мои страдания он властен покорить,
Ему дано зажечь блаженные экстазы,
И незачем ему, чтоб с сердцем говорить,
Бесцельные слова слагать в пустые фразы.
 
 
Тог голос сладостней певучего смычка,
И он торжественней, чем звонких струн дрожанье;
Он грудь пронзает мне, как сладкая тоска,
Недостижимое струя очарованье.
 
 
О чудный, странный кот! кто голос твой хоть раз
И твой таинственный напев хоть раз услышит,
Он снизойдет в него, как серафима глас,
Где все утонченной гармонией дышит.
 
II
 
От этой шубки черно-белой
Исходит тонкий аромат;
Ее коснувшись, вечер целый
Я благовонием объят.
 
 
Как некий бог – быть может, фея —
Как добрый гений здешних мест,
Всем управляя, всюду вея,
Он наполняет все окрест.
 
 
Когда же снова взгляд влюбленный
Я устремив в твой взор гляжу —
Его невольно вновь, смущенный,
Я на себя перевожу;
 
 
Тогда твоих зрачков опалы,
Как два фонарика, горят,
И ты во мгле в мой взгляд усталый
Свой пристальный вперяешь взгляд.[57]
 

LII. Прекрасный корабль

 
Я расскажу тебе, изнеженная фея,
Все прелести твои в своих мечтах лелея,
Что блеск твоих красот
Сливает детства цвет и молодости плод!
 
 
Твой плавный, мерный шаг края одежд колышет,
Как медленный корабль, что ширью моря дышит,
Раскинув парус свой,
Едва колеблемый ритмической волной.
 
 
Над круглой шеею, над пышными плечами
Ты вознесла главу; спокойными очами
Уверенно блестя,
Как величавое ты шествуешь дитя!
 
 
Я расскажу тебе, изнеженная фея,
Все прелести твои в своих мечтах лелея,
Что блеск твоих красот
Сливает детства цвет и молодости плод.
 
 
Как шеи блещущей красив изгиб картинный!
Под муаром он горит, блестя как шкап старинный;
Грудь каждая, как щит,
Вдруг вспыхнув, молнии снопами источит.
 
 
Щиты дразнящие, где будят в нас желанья
Две точки розовых, где льют благоуханья
Волшебные цветы,
Где все сердца пленят безумные мечты!
 
 
Твой плавный, мерный шаг края одежд колышет
Ты – медленный корабль, что ширью моря дышит,
Раскинув парус свой,
Едва колеблемый ритмической волной!
 
 
Твои колени льнут к изгибам одеяний,
Сжигая грудь огнем мучительных желаний;
Так две колдуньи яд
В сосуды черные размеренно струят.
 
 
Твоим рукам сродни Геракловы забавы,
И тянутся они, как страшные удавы,
Любовника обвить,
Прижать к твоей груди и в грудь твою вдавить!
 
 
Над круглой шеею, над пышными плечами
Ты вознесла главу; спокойными очами
Уверенно блестя,
Как величавое ты шествуешь дитя![58]
 

LIII. Приглашение к путешествию

 
Голубка моя,
Умчимся в края,
Где все, как и ты, совершенство,
И будем мы там
Делить пополам
И жизнь, и любовь, и блаженство.
Из влажных завес
Туманных небес
Там солнце задумчиво блещет,
Как эти глаза,
Где жемчуг-слеза,
Слеза упоенья трепещет.
 
 
Это мир таинственной мечты,
Неги, ласк, любви и красоты.
 
 
Вся мебель кругом
В покое твоем
От времени ярко лоснится.
Дыханье цветов
Заморских садов
И веянье амбры струится.
Богат и высок
Лепной потолок,
И там зеркала так глубоки;
И сказочный вид
Душе говорит
О дальнем, о чудном Востоке.
 
 
Это мир таинственной мечты,
Неги, ласк, любви и красоты.
 
 
Взгляни на канал,
Где флот задремал:
Туда, как залетная стая,
Свой груз корабли
От края земли
Несут для тебя, дорогая.
Дома и залив
Вечерний отлив
Одел гиацинтами пышно.
И теплой волной,
Как дождь золотой,
Лучи он роняет неслышно.
 
 
Это мир таинственной мечты,
Неги, ласк, любви и красоты.[59]
 

LIV. Непоправимое

 
Возможно ль задушить, возможно ль побороть
Назойливое Угрызенье,
Сосущее, как червь – бесчувственную плоть,
Как тля – цветущее растенье?
Бессмертного врага возможно ль побороть?
 
 
В напитке из какой бутыли, бочки, склянки
Утопим мы – не знаю я! —
Его прожорливую алчность куртизанки
И трудолюбье муравья?
В напитке из какой бутыли? – бочки? – склянки?
 
 
Я ведьму юную на выручку зову:
Скажи мне, как избыть такое?
Мой воспаленный ум – что раненый во рву,
Под грудой трупов, после боя.
Я ведьму юную на выручку зову.
 
 
Над ним уж воронье кружит – он умирает!
Уж волки рыскают окрест…
Он должен знать, что зверь его не растерзает,
Что будет холм и будет крест.
Смотри, уж воронье кружит – он умирает!
 
 
Как небо озарить, не знающее дня?
Как разодрать завесу ночи,
Тягучей, как смола, кромешной, без огня
Светил, глядящих людям в очи?
Как небо озарить, не знающее дня?
 
 
Надежда, кто задул тебя в окне Харчевни?
Как до пристанища дойти
Без света вдалеке и без лампады древней,
Луны, ведущей нас в пути?
Сам Дьявол погасил фонарь в окне Харчевни!
 
 
О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?
Возмездия неотвратимость?
А стрел Раскаянья, пронзивших сердце, яд?
Иль для тебя все это – мнимость?
О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?
 
 
Непоправимое проклятыми клыками
Грызет непрочный ствол души,
И как над зданием термит, оно над нами,
Таясь, работает в тиши —
Непоправимое – проклятыми клыками!
 
 
– В простом театре я, случалось, наблюдал,
Как, по веленью нежной феи,
Тьму адскую восход волшебный побеждал,
В раскатах меди пламенея.
В простом театре я, случалось, наблюдал,
 
 
Как злого Сатану крылатое созданье,
Ликуя, повергало в прах…
Но в твой театр, душа, не вхоже ликованье.
И ты напрасно ждешь впотьмах,
Что сцену осветит крылатое Созданье![60]
 

LV. Разговор

 
Ты вся – как розовый осенний небосклон!
Во мне же вновь растет печаль, как вал прилива,
И отступает вновь, как море, молчалива,
И пеной горькою я снова уязвлен.
 
 
– Твоя рука скользит в объятиях бесплодных,
К моей поруганной груди стремясь прильнуть;
Когтями женщины моя изрыта грудь,
И сердце пожрано толпой зверей голодных.
 
 
Чертог моей души безбожно осквернен;
Кощунство, оргия и смерть – со всех сторон —
Струится аромат вкруг шеи обнаженной!
 
 
В нем, Красота, твой бич, твой зов и твой закон!
Сверкни же светлыми очами, дорогая,
Зверям ненужный прах их пламенем сжигая![61]
 

LVI. Осенняя мелодия

I
 
Мы скоро в сумраке потонем ледяном;
Прости же, летний свет и краткий и печальный;
Я слышу, как стучат поленья за окном,
Их гулкий стук звучит мне песней погребальной.
 
 
В моей душе – зима, и снова гнев и дрожь,
И безотчетный страх, и снова труд суровый;
Как солнца льдистый диск, так, сердце, ты замрешь,
Ниспав в полярный ад громадою багровой!
 
 
С тревогой каждый звук мой чуткий ловит слух;
То – эшафота стук… Не зная счета ранам,
Как башня ветхая, и ты падешь, мой дух,
Давно расшатанный безжалостным тараном.
 
 
Тот монотонный гул вливает в душу сон,
Мне снится черный гроб, гвоздей мне внятны звуки;
Вчера был летний день, и вот сегодня – стон
И слезы осени, предвестники разлуки.
 
II
 
Люблю ловить в твоих медлительных очах
Луч нежно-тающий и сладостно-зеленый;
Но нынче бросил я и ложе и очаг,
В светило пышное и отблеск волн влюбленный.
 
 
Но ты люби меня, как нежная сестра,
Как мать, своей душой в прощении безмерной;
Как пышной осени закатная игра,
Согрей дыханьем грудь и лаской эфемерной:
 
 
Последний долг пред тем, кого уж жаждет гроб!
Дай мне, впивая луч осенний, пожелтелый,
Мечтать, к твоим ногам прижав холодный лоб,
И призрак летних дней оплакать знойно-белый.[62]
 

LVII. Мадонне

   Ех-vоtо[63] в испанском вкусе

 
Хочу я для тебя, Владычицы, Мадонны,
На дне своей тоски воздвигнуть потаенный
Алтарь; от глаз вдали, с собой наедине,
Я Нишу прорублю в сердечной глубине.
Там Статуей ты мне ликующей предстанешь
В лазурном, золотом, вернейшем из пристанищ.
Металла Слов и Строф чеканщик и кузнец,
На голову твою я возложу Венец,
Созвездиями Рифм разубранный на диво.
Но к смертным Божествам душа моя ревнива,
И на красу твою наброшу я Покров
Из Подозрений злых и из тревожных Снов
Тяжелый, жесткий Плащ, Упреками подбитый,
Узором Слез моих, не Жемчугом расшитый.
Пусть льнущая моя, взволнованная Страсть,
Дабы тебя обнять, дабы к тебе припасть,
Все Долы и Холмы по своему капризу
Обвить собой одной – тебе послужит Ризой.
Наряду Башмачки должны прийтись под стать:
Из Преклоненья их берусь стачать.
След ножки пресвятой, небесной без изъяна,
Да сохранит сие подобие Сафьяна!
Создать из Серебра мои персты должны
Подножие тебе – Серп молодой Луны,
Но под стопы твои, Пречистая, по праву
Не Месяц должен лечь, а скользкий Змий,Лукавый,
Что душу мне язвит. Топчи и попирай
Чудовище греха, закрывшего нам Рай,
Шипящего и злом пресыщенного Гада…
Все помыслы свои твоим представлю взглядам:
Пред белым алтарем расположу их в ряд —
Пусть тысячью Свечей перед тобой горят,
И тысячью Очей… К Тебе, Вершине снежной,
Да воспарит мой Дух, грозовый и мятежный;
В кадильнице его преображусь я сам
В бесценную Смолу, в Бензой и Фимиам.
 
 
Тут, сходству твоему с Марией в довершенье,
Жестокость и Любовь мешая в упоенье
Раскаянья (ведь стыд к лицу и палачу!),
Все смертных семь Грехов возьму и наточу,
И эти семь Ножей, с усердьем иноверца,
С проворством дикаря в твое всажу я Сердце —
В трепещущий комок, тайник твоей любви, —
Чтоб плачем изошел и утонул в крови.
 

LVIII. Песнь после полудня

 
Пусть искажен твой лик прелестный
Изгибом бешеных бровей —
Твой взор вонзается живей;
И, пусть не ангел ты небесный,
 
 
Люблю тебя безумно, страсть,
Тебя, свободу страшных оргий;
Как жрец пред идолом, в восторге
Перед тобой хочу упасть!
 
 
Пустынь и леса ароматы
Плывут в извивах жестких кос;
Ты вся – мучительный вопрос,
Влияньем страшных тайн богатый!
 
 
Как из кадильниц легкий дым,
Твой запах вкруг тебя клубится,
Твой взгляд – вечерняя зарница,
Ты дышишь сумраком ночным!
 
 
Твоей истомой опьяненным
Ты драгоценней, чем вино,
И трупы оживлять дано
Твоим объятьям исступленным!
 
 
Изгиб прильнувших к груди бедр
Пронзает дрожь изнеможении;
Истомой медленных движений
Ты нежишь свой роскошный одр.
 
 
Порывы бешеных страстей
В моих объятьях утоляя,
Лобзанья, раны расточая,
Ты бьешься на груди моей:
 
 
То, издеваясь, грудь мою
С безумным смехом раздираешь,
То в сердце тихий взор вперяешь,
Как света лунного струю.
 
 
Склонясь в восторге упоений
К твоим атласным башмачкам,
Я все сложу к твоим ногам:
Мой вещий рок, восторг мой, гений!
 
 
Твой свет, твой жар целят меня,
Я знаю счастье в этом мире!
В моей безрадостной Сибири
Ты – вспышка яркого огня![64]
 

LIX. Sisina[65]

 
Скажи, ты видел ли, как гордая Диана
Легко и весело несется сквозь леса,
К толпе поклонников не преклоняя стана,
Упившись криками, по ветру волоса?
 
 
Ты видел ли Theroigne[66], что толпы зажигает,
В атаку чернь зовет и любит грохот сеч,
Чей смелый взор – огонь, когда, подняв свой меч,
Она по лестницам в дворцы царей вбегает?
 
 
Не так ли, Sisina, горит душа твоя!
Но ты щедротами полна, и смерть тая, —
Но ты влюбленная в огонь и порох бурно,
 
 
Перед молящими спешишь, окончив бой,
Сложить оружие – и слезы льешь, как урна,
Опустошенная безумною борьбой.[67]
 

LX. Креолке

 
Я с нею встретился в краю благоуханном,
Где в красный балдахин сплелась деревьев сень,
Где каплет с стройных пальм в глаза густая лень.
Как в ней дышало все очарованьем странным:
 
 
И кожи тусклые и теплые тона,
И шеи контуры изящно-благородной,
И поступь смелая охотницы свободной,
Улыбка мирная и взоров глубина.
 
 
О, если б ты пришла в наш славный край и строгий,
К Луаре сумрачной иль к Сены берегам,
Достойная убрать античные чертоги:
 
 
Как негры черные, склонясь к твоим ногам,
Толпы покорные восторженных поэтов
Сложили б тысячи и тысячи сонетов.[68]
 

LXI. Moesta Et Errabunda[69]

 
Скажи, душа твоя стремится ли, Агата,
Порою вырваться из тины городской
В то море светлое, где солнце без заката
Льет чистые лучи с лазури голубой?
Скажи, душа твоя стремится ли, Агата?
 
 
Укрой, спаси ты нас, далекий океан!
Твои немолчные под небом песнопенья
И ветра шумного чарующий орган,
Быть может, нам дадут отраду усыпленья…
Укрой, спаси ты нас, далекий океан!
 
 
О, дайте мне вагон иль палубу фрегата!
Здесь лужа темная… Я в даль хочу, туда!
От горестей и мук, не правда ли, Агата,
Как сладко в тот приют умчаться навсегда…
О, дайте мне вагон иль палубу фрегата!
 
 
Зачем в такой дали блестят долины рая,
Где вечная любовь и вечный аромат,
Где можно все и всех любить, не разбирая,
Где дни блаженные невидимо летят?
Зачем в такой дали блестят долины рая?
 
 
Но рай безгорестный младенческих утех,
Где песни и цветы, забавы, игры, ласки,
Открытая душа, всегда веселый смех
И вера чистая в несбыточные сказки, —
– Но рай безгорестный младенческих утех,
 
 
Эдем невинности, с крылатыми мечтами,
Неужто он от нас за тридевять земель,
И мы не призовем его к себе слезами,
Ничем не оживим умолкшую свирель? —
Эдем невинности, с крылатыми мечтами?[70]
 

LXII. Привидение

 
Я, как ангел со взором суровым,
Под твоим буду снова альковом.
Я смутить не хочу тишину,
С тенью ночи к тебе я скользну.
 
 
И к тебе прикоснусь я лобзаньем,
Словно лунным холодным сияньем;
Ты почувствуешь ласки мои,
Как скользящей в могиле змеи.
 
 
Утро бледное снова ты встретишь,
Но пустым мое место заметишь,
И остынет оно при лучах.
 
 
Пусть другие подходят с мольбою:
Чтоб владеть твоей юной красою,
Я избрал средство лучшее – страх.[71]
 

LXIII. Осенний сонет

 
Читаю я в глазах, прозрачных, как хрусталь:
«Скажи мне, странный друг, чем я тебя пленила?»
– Бесхитростность зверька – последнее, что мило.
Когда на страсть и ум нам тратить сердце жаль.
 
 
Будь нежной и молчи, проклятую скрижаль
Зловещих тайн моих душа похоронила,
Чтоб ты не знала их, чтоб все спокойно было,
Как песня рук твоих, покоящих печаль.
 
 
Пусть Эрос, мрачный бог, и роковая сила
Убийственных безумств грозят из-за угла —
Попробуем любить, не потревожив зла…
 
 
Спи, Маргарита, спи, уж осень наступила,
Спи, маргаритки цвет, прохладна и бела…
Ты, так же как и я, – осеннее светило.[72]
 

LXIV. Печали луны

 
Луна уже плывет медлительно и низко.
Она задумалась, – так, прежде чем уснуть,
В подушках утонув, мечтает одалиска,
Задумчивой рукой свою лаская грудь.
 
 
Ей сладко умирать и млеть от наслажденья
Средь облачных лавин, на мягкой их спине,
И все глядеть, глядеть на белые виденья,
Что, как цветы, встают в лазурной глубине.
 
 
Когда ж из глаз ее слеза истомы праздной
На этот грустный шар падет росой алмазной,
Отверженный поэт, бессонный друг ночей,
 
 
Тот сгусток лунного мерцающего света
Подхватит на ладонь и спрячет в сердце где-то
Подальше от чужих, от солнечных лучей.[73]
 

LXV. Кошки

 
От книжной мудрости иль нег любви устав,
Мы все влюбляемся, поры достигнув зрелой,
В изнеженность и мощь их бархатного тела,
В их чуткость к холоду и домоседный нрав.
 
 
Покоем дорожа и тайными мечтами,
Ждут тишины они и сумерек ночных.
Эреб в свой экипаж охотно впрег бы их,
Когда бы сделаться могли они рабами!
 
 
Святошам и толпе они внушают страх.
Мечтая, вид они серьезный принимают
Тех сфинксов каменных, которые в песках
 
 
Неведомых пустынь красиво так мечтают!
Их чресла искр полны, и в трепетных зрачках
Песчинки золота таинственно блистают.[74]
 

LXVI. Совы

 
Где тисы стелют мрак суровый,
Как идолы, за рядом ряд,
Вперяя в сумрак красный взгляд,
Сидят и размышляют совы.
 
 
Они недвижно будут так
Сидеть и ждать тот час унылый,
Когда восстанет с прежней силой
И солнце опрокинет мрак.
 
 
Их поза – мудрым указанье
Презреть движение навек:
Всегда потерпит наказанье
 
 
Влюбленный в тени человек,
Едва, исполненный смятений,
Он выступит на миг из тени![75]
 

LXVII. Трубка

 
Я – трубка старого поэта;
Мой кафрский, абиссинский вид, —
Как любит он курить, про это
Без слов понятно говорит.
 
 
Утешить друга я желаю,
Когда тоска в его душе:
Как печь в убогом шалаше,
Что варит ужин, я пылаю,
 
 
Сплетаю голубую сеть,
Ртом дым и пламя источаю
И нежно дух его качаю;
 
 
Мне сладко сердце в нем согреть
И дух, измученный тоскою,
Вернуть к блаженству и покою.[76]
 

LХVIII. Музыка

 
Порою музыка объемлет дух, как море:
О бледная звезда,
Под черной крышей туч, в эфирных бездн просторе,
К тебе я рвусь тогда;
И грудь и легкие крепчают в яром споре,
И, парус свой вия,
По бешеным хребтам померкнувшего моря
Взбирается ладья.
Трепещет грудь моя, полна безумной страстью,
И вихрь меня влечет над гибельною пастью,
Но вдруг затихнет все —
И вот над пропастью бездонной и зеркальной
Опять колеблет дух спокойный и печальный
Отчаянье свое![77]
 

LХIХ. Похороны отверженного поэта

 
Когда в давящей тьме ночей,
Христа заветы исполняя,
Твой прах под грудою камней
Зароет в грязь душа святая,
 
 
Лишь хор стыдливых звезд сомкнет
Отягощенные ресницы —
Паук тенета развернет
Среди щелей твои гробницы,
 
 
Клубок змеенышей родить
Вползет змея, волк будет выть
Над головою нечестивой;
 
 
Твой гроб cберет ночных воров
И рой колдуний похотливый
С толпой развратных стариков.[78]
 

LXX. Фантастическая гравюра

 
На оголенный лоб чудовища-скелета
Корона страшная, как в карнавал, надета;
На остове-коне он мчится, горяча
Коня свирепого без шпор и без бича,
Растет, весь бешеной обрызганный слюною,
Апокалипсиса виденьем предо мною;
Вот он проносится в пространствах без конца;
Безбрежность попрана пятою мертвеца,
И молнией меча скелет грозит сердито
Толпам, поверженным у конского копыта;
Как принц, обшаривший чертог со всех сторон,
Скача по кладбищу, несется мимо он;
А вкруг – безбрежные и сумрачные своды,
Где спят все древние, все новые народы.[79]
 

LXXI. Веселый мертвец

 
Я вырою себе глубокий, черный ров,
Чтоб в недра тучные и полные улиток
Упасть, на дне стихий найти последний кров
И кости простереть, изнывшие от пыток.
 
 
Я ни одной слезы у мира не просил,
Я проклял кладбища, отвергнул завещанья;
И сам я воронов на тризну пригласил,
Чтоб остров смрадный им предать на растерзанье.
 
 
О вы, безглазые, безухие друзья,
О черви! к вам пришел мертвец веселый, я;
О вы, философы, сыны земного тленья!
 
 
Ползите ж сквозь меня без муки сожаленья;
Иль пытки новые возможны для того,
Кто – труп меж трупами, в ком все давно мертво?[80]
 

LXXII. Бочка ненависти

 
Ты – бочка Данаид, о, Ненависть! Всечасно
Ожесточенная, отчаянная Месть,
Не покладая рук, ушаты влаги красной
Льет в пустоту твою, и некогда присесть.
 
 
Хоть мертвых воскрешай и снова сок ужасный
Выдавливай из них – все не покроешь дна.
Хоть тысячи веков старайся – труд напрасный:
У этой бездны бездн дно вышиб – Сатана.
 
 
Ты, Ненависть, живешь по пьяному закону:
Сколь в глотку ни вливай, а жажды не унять…
Как в сказке, где герой стоглавому дракону
 
 
Все головы срубил, глядишь – растут опять.
Но свалится под стол и захрапит пьянчуга,
Тебе же не уснуть, тебе не спиться с круга.[81]
 

LXXIII. Старый колокол

 
Я знаю сладкий яд, когда мгновенья тают
И пламя синее узор из дыма вьет,
А тени прошлого так тихо пролетают
Под вальс томительный, что вьюга им поет.
 
 
О, я не тот, увы! над кем бессильны годы,
Чье горло медное хранит могучий вой
И, рассекая им безмолвие природы,
Тревожит сон бойцов, как старый часовой.
 
 
В моей груди давно есть трещина, я знаю,
И если мрак меня порой не усыпит,
И песни нежные слагать я начинаю —
 
 
Все, насмерть раненный, там будто кто хрипит,
Гора кровавая над ним все вырастает,
А он в сознанье и недвижно умирает.[82]
 

LXXIV. Сплин

 
Февраль, седой ворчун и враг всего живого,
Насвистывая марш зловещий похорон,
В предместьях сеет смерть и льет холодный сон
На бледных жителей кладбища городского.
 
 
Улегшись на полу, больной и зябкий кот
Не устает вертеть всем телом шелудивым;
Чрез желоб кровельный, со стоном боязливым,
Поэта старого бездомный дух бредет.
 
 
Намокшие дрова, шипя, пищат упрямо;
Часы простуженной им вторят фистулой;
Меж тем валет червей и пиковая дама, —
 
 
Наследье мрачное страдавшей водяной
Старухи, – полные зловонья и отравы,
Болтают про себя о днях любви и славы…[83]
 

LXXV. Сплин

   Душа, тобою жизнь столетий прожита!

 
Огромный шкап, где спят забытые счета,
Где склад старинных дел, романсов позабытых,
Записок и кудрей, расписками обвитых,
Скрывает меньше тайн, чем дух печальный мой.
Он – пирамида, склеп бездонный, полный тьмой,
Он больше трупов скрыл, чем братская могила.
 
 
Я – кладбище, чей сон луна давно забыла,
Где черви длинные, как угрызений клуб,
Влачатся, чтоб точить любезный сердцу труп;
Я – старый будуар, весь полный роз поблеклых
И позабытых мод, где в запыленных стеклах
Пастели грустные и бледные Буше
Впивают аромат… И вот в моей душе
Бредут хромые дни неверными шагами,
И, вся оснежена погибших лет клоками,
Тоска, унынья плод, тираня скорбный дух,
Размеры страшные бессмертья примет вдруг.
 
 
Кусок материи живой, ты будешь вечно
Гранитом меж валов пучины бесконечной,
Вкушающий в песках Сахары мертвый сон!
Ты, как забытый сфинкс, на карты не внесен, —
Чья грудь свирепая, страшась тепла и света,
Лишь меркнущим лучам возносит гимн привета![84]
 

LХХVI. Сплин

 
Я – сумрачный король страны всегда дождливой,
Бессильный юноша и старец прозорливый,
Давно презревший лесть советников своих,
Скучающий меж псов, как меж зверей иных;
Ни сокол лучший мой, ни гул предсмертных стонов
Народа, павшего в виду моих балконов,
Ни песнь забавная любимого шута
Не прояснят чело, не разомкнут уста;
Моя постель в гербах цветет, как холм могильный;
Толпы изысканных придворных дам бессильны
Изобрести такой бесстыдный туалет,
Чтоб улыбнулся им бесчувственный скелет;
Добывший золото, Алхимик мой ни разу
Не мог исторгнуть прочь проклятую заразу;
Кровавых римских ванн целительный бальзам,
Желанный издавна дряхлеющим царям,
Не может отогреть холодного скелета,
Где льется медленно струёй зеленой Лета.[85]
 

LХХVII. Сплин

 
Когда свинцовый свод давящим гнетом склепа
На землю нагнетет, и тягу нам невмочь
Тянуть постылую, – а день сочится слепо
Сквозь тьму сплошных завес, мрачней, чем злая ночь;
 
 
И мы не на земле, а в мокром подземелье,
Где – мышь летучая, осетенная мглой, —
Надежда мечется в затворе душной кельи
И ударяется о потолок гнилой;
 
 
Как прутья частые одной темничной клетки,
Дождь плотный сторожит невольников тоски,
И в помутившемся мозгу сплетают сетки
По сумрачным углам седые пауки;
 
 
И вдруг срывается вопль меди колокольной,
Подобный жалобно взрыдавшим голосам,
Как будто сонм теней, бездомный и бездольный,
О мире возроптал упрямо к небесам;
 
 
– И дрог без пения влачится вереница
В душе, – вотще тогда Надежда слезы льет,
Как знамя черное свое Тоска-царица
Над никнущим челом победно разовьет.[86]
 

LХХVIII. Неотвязное

 
Леса дремучие, вы мрачны, как соборы,
Печален, как орган, ваш грозный вопль и шум
В сердцах отверженных, где вечен траур дум.
Как эхо хриплое, чуть внятны ваши хоры.
 
 
Проклятый океан! в безбрежной глубине
Мой дух нашел в себе твоих валов скаканье;
Твой хохот яростный и горькое рыданье
Мой смех, мой скорбный вопль напоминают мне.
 
 
Я был бы твой, о Ночь! но в сердце льет волненье
Твоих созвездий свет, как прежде, с высоты, —
А я ищу лишь тьмы, я жажду пустоты!
 
 
Но тьма – лишь холст пустой, где, полный умиленья
Я узнаю давно погибшие виденья —
Их взгляды нежные, их милые черты![87]
 

LХХIХ. Жажда небытия

 
О скорбный, мрачный дух, что вскормлен был борьбой,
Язвимый шпорами Надежды, бурный, властный,
Бессильный без нее! Пади во мрак ненастный,
Ты, лошадь старая с хромающей ногой.
 
 
Смирись же, дряхлый дух, и спи, как зверь лесной!
 
 
Как старый мародер, ты бродишь безучастно!
Ты не зовешь любви, как не стремишься в бой;
Прощайте, радости! Ты полон злобной тьмой!
Прощайте, флейты вздох и меди гром согласный!
 
 
Уж над тобой Весны бессилен запах страстный!
 
 
Как труп, захваченный лавиной снеговой,
Я в бездну Времени спускаюсь ежечасно;
В своей округлости весь мир мне виден ясно,
Но я не в нем ищу приют последний свой!
 
 
Обвал, рази меня и увлеки с собой![88]
 

LXXX. Алхимия скорби

 
Один рядит тебя в свой пыл,
Другой в свою печаль, Природа.
Что одному гласит: «Свобода!» —
Другому: «Тьма! Покой могил!»
 
 
Меркурий! ты страшишь меня
Своею помощью опасной:
Мидас алхимик был несчастный —
Его еще несчастней я!
 
 
Меняю рай на ад; алмазы
Искусно превращаю в стразы;
Под катафалком облаков
 
 
Любимый труп я открываю
И близ небесных берегов
Ряд саркофагов воздвигаю…[89]
 

LХХХI. Манящий ужас

 
«Какие помыслы гурьбой
Со свода бледного сползают,
Чем дух мятежный твой питают
В твоей груди, давно пустой?»
 
 
– Ненасытимый разум мой
Давно лишь мрак благословляет;
Он, как Овидий, не стенает,
Утратив рай латинский свой!
 
 
Ты, свод торжественный и строгий,
Разорванный, как брег морской,
Где, словно траурные дроги,
 
 
Влачится туч зловещий строй,
И ты, зарница, отблеск ада, —
Одни душе пустой отрада![90]
 

LXXXII. Молитва язычника

 
Влей мне в мертвую грудь исступленье;
Не гаси этот пламень в груди,
Страсть, сердец ненасытных томленье!
Diva! supplicem ехаudi!
 
 
О повсюду витающий дух,
Пламень, в недрах души затаенный!
К медным гимнам души исступленной
Преклони свой божественный слух!
 
 
В этом сердце, что чуждо измены,
Будь царицей единственной, Страсть —
Плоть и бархат под маской сирены;
Как к вину, дай мне жадно припасть
К тайной влаге густых сновидений,
Жаждать трепета гибких видений![91]
 

LXXXIII. Крышка

 
Куда ни обрати ты свой безумный бег —
В огонь тропический иль в стужу бледной сферы;
Будь ты рабом Христа или жрецом Киферы,
Будь Крезом золотым иль худшим меж калек,
 
 
Будь вечный домосед, бродяга целый век,
Будь без конца ленив, будь труженик без меры, —
Ты всюду смотришь ввысь, ты всюду полон веры
И всюду тайною раздавлен, человек!
 
 
О Небо! черный свод, стена глухого склепа,
О шутовской плафон, разубранный нелепо,
Где под ногой шутов от века кровь текла,
 
 
Гроза развратника, прибежище монаха!
Ты – крышка черная гигантского котла,
Где человечество горит, как груды праха![92]
 

LХХХIV. Полночные терзания

 
Как иронический вопрос —
Полночный бой часов на башне:
Минувший день, уже вчерашний,
Чем был для нас, что нам принес?
– День гнусный: пятница! К тому же
Еще тринадцатое! Что ж,
Ты, может быть, умен, хорош,
А жил как еретик иль хуже.
 
 
Ты оскорбить сумел Христа,
Хоть наш Господь, он – Бог бесспорный! —
Живого Креза шут придворный, —
Среди придворного скота
Что говорил ты, что представил,
Смеша царя нечистых сил?
Ты все, что любишь, поносил
И отвратительное славил.
 
 
Палач и раб, служил ты злу,
Ты беззащитность жалил злобой.
Зато воздал ты быколобой
Всемирной глупости хвалу.
В припадке самоуниженья
Лобзал тупую Косность ты,
Пел ядовитые цветы
И блеск опасный разложенья.
 
 
И, чтоб забыть весь этот бред,
Ты, жрец надменный, ты, чья лира
В могильных, темных ликах мира
Нашла Поэзии предмет,
Пьянящий, полный обаянья, —
Чем ты спасался? Пил да ел? —
Гаси же свет, покуда цел,
И прячься в ночь от воздаянья![93]
 

LХХХV. Грустный мадригал

 
Не стану спорить, ты умна!
Но женщин украшают слезы.
Так будь красива и грустна,
В пейзаже зыбь воды нужна,
И зелень обновляют грозы.
 
 
Люблю, когда в твоих глазах,
Во взоре, радостью блестящем,
Все подавляя, вспыхнет страх,
Рожденный в Прошлом, в черных днях,
Чья тень лежит на Настоящем.
 
 
И теплая, как кровь, струя
Из этих глаз огромных льется,
И хоть в моей – рука твоя,
Тоски тяжелой не тая,
Твой стон предсмертный раздается.
 
 
Души глубинные ключи,
Мольба о сладострастьях рая!
Твой плач – как музыка в ночи,
И слезы-перлы, как лучи,
В твой мир бегут, сверкая.
 
 
Пускай душа твоя полна
Страстей сожженных пеплом черным
И гордость проклятых она
В себе носить обречена,
Пылая раскаленным горном,
 
 
Но, дорогая, твой кошмар,
Он моего не стоит ада,
Хотя, как этот мир, он стар,
Хотя он полон страшных чар
Кинжала, пороха и яда.
 
 
Хоть ты чужих боишься глаз
И ждешь беды от увлеченья,
И в страхе ждешь, пробьет ли час,
Но сжал ли грудь твою хоть раз
Железный обруч Отвращенья?
 
 
Царица и раба, молчи!
Любовь и страх – тебе не внове.
И в душной, пагубной ночи
Смятенным сердцем не кричи:
«Мои демон, мы единой крови!»[94]
 

LХХXVI. Предупредитель

 
В груди у всех, кто помнит стыд
И человеком зваться может,
Живет змея, – и сердце гложет,
И «нет» на все «хочу» шипит.
 
 
Каким ни кланяйся кумирам, —
Предайся никсам иль сатирам, —
Услышишь: «Долга не забудь!»
 
 
Рождай детей, малюй картины,
Лощи стихи, копай руины —
Услышишь: «Долог ли твой путь?»
 
 
Под игом радости и скуки
Ни одного мгновенья нет,
Когда б не слышался совет
Жизнь отравляющей гадюки.[95]
 

LXXXVII. Непокорный

 
Крылатый серафим, упав с лазури ясной
Орлом на грешника, схватил его, кляня,
Трясет за волосы и говорит: «Несчастный!
Я – добрый ангел твой! узнал ли ты меня?
 
 
Ты должен всех любить любовью неизменной:
Злодеев, немощных, глупцов и горбунов,
Чтоб милосердием ты мог соткать смиренно
Торжественный ковер для Господа шагов!
 
 
Пока в твоей душе есть страсти хоть немного,
Зажги свою любовь на пламеннике Бога,
Как слабый луч прильни к Предвечному Лучу!»
 
 
И ангел, грешника терзая беспощадно,
Разит несчастного своей рукой громадной,
Но отвечает тот упорно: «Не хочу!»[96]
 

LХХХVIII. Далеко, далеко отсюда

 
Здесь сокровенный твой покой,
Где, грудь полузакрыв рукой,
Ты блещешь зрелой красотой!
 
 
Склонив овал грудей лилейный,
Ты внемлешь здесь благоговейно
В тиши рыдание бассейна.
 
 
Здесь, Доротея, твой приют;
Здесь ветра вой и вод журчанье
Тебе, коварное созданье,
Песнь колыбельную поют!
 
 
Твои все члены нежно льют
Бензоя вкруг благоуханья;
В углу, в истоме увяданья,
Цветы тяжелые цветут.[97]
 

LХХХIХ. Пропасть

 
Паскаль носил в душе водоворот без дна.
– Все пропасть алчная: слова, мечты, желанья.
Мне тайну ужаса открыла тишина,
И холодею я от черного сознанья.
 
 
Вверху, внизу, везде бездонность, глубина,
Пространство страшное с отравою молчанья.
Во тьме моих ночей встает уродство сна
Многообразного, – кошмар без окончанья.
 
 
Мне чудится, что ночь – зияющий провал,
И кто в нее вступил – тот схвачен темнотою.
Сквозь каждое окно – бездонность предо мною.
 
 
Мой дух с восторгом бы в ничтожестве пропал,
Чтоб тьмой бесчувствия закрыть свои терзанья.
– А! Никогда не быть вне Чисел, вне Созданья![98]
 

XC. Жалобы Икара

 
В объятиях любви продажной
Жизнь беззаботна и легка,
А я – безумный и отважный —
Вновь обнимаю облака.
 
 
Светил, не виданных от века,
Огни зажглись на высоте,
Но солнца луч, слепой калека,
Я сберегаю лишь в мечте.
 
 
Все грани вечного простора
Измерить – грудь желанье жгло, —
И вдруг растаяло крыло
Под силой огненного взора;
 
 
В мечту влюбленный, я сгорю,
Повергнут в бездну взмахом крылий,
Но имя славного могиле,
Как ты, Икар, не подарю![99]
 

XCI. Задумчивость

 
Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.
Ты Вечера ждала. Он сходит понемногу
И, тенью тихою столицу осенив,
Одним дарует мир, другим несет тревогу.
 
 
В тот миг, когда толпа развратная идет
Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,
Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет
Меня в задумчивый приют уединенья,
 
 
Подальше от людей. С померкших облаков
Я вижу образы утраченных годов,
Всплывает над рекой богиня Сожаленья,
 
 
Отравленный Закат под аркою горит,
И темным саваном с Востока уж летит
Безгорестная Ночь, предвестница Забвенья.[100]
 

XCII. Самобичевание

   К Ж. Ж. Ф.

 
Я поражу тебя без злобы,
Как Моисей твердыню скал,
Чтоб ты могла рыдать и чтобы
Опять страданий ток сверкал,
 
 
Чтоб он поил пески Сахары
Соленой влагой горьких слез,
Чтоб все мечты, желанья, чары
Их бурный ток с собой унес
 
 
В простор безбрежный океана;
Чтоб скорбь на сердце улеглась,
Чтоб в нем, как грохот барабана,
Твоя печаль отозвалась.
 
 
Я был фальшивою струной,
С небес симфонией неслитной;
Насмешкой злобы ненасытной
Истерзан дух погибший мой.
 
 
Она с моим слилася стоном,
Вмешалась в кровь, как черный яд;
Во мне, как в зеркале бездонном
Мегеры отразился взгляд!
 
 
Я – нож, проливший кровь, и рана,
Удар в лицо и боль щеки,
Орудье пытки, тел куски;
Я – жертвы стон и смех тирана!
 
 
Отвергнут всеми навсегда,
Я стал души своей вампиром,
Всегда смеясь над целым миром,
Не улыбаясь никогда![101]
 

XCIII. Неотвратимое

I
 
Идея, Форма, Существо
Низверглись в Стикс, в его трясину,
Где Бог не кинет в грязь и в тину
Частицу света своего.
 
 
Неосторожный Серафим,
Вкусив бесформенного чары,
Уплыл в бездонные кошмары,
Тоской бездомности томим.
 
 
И он в предсмертной маете
Стремится одолеть теченье,
Но все сильней коловерченье
И вой стремнины в темноте.
 
 
Он бьется в дьявольской сети,
Он шарит, весь опутан тиной,
Он ищет свет в норе змеиной,
Он путь пытается найти.
 
 
И он уже на край ступил
Той бездны, сыростью смердящей,
Где вечной лестницей сходящий
Идет без лампы, без перил,
 
 
Где, робкого сводя с ума,
Сверкают чудищ липких зраки,
И лишь они видны во мраке,
И лишь темней за ними тьма.
 
 
Корабль, застывший в вечном льду,
Полярным скованный простором,
Забывший, где пролив, которым
Приплыл он и попал в беду!
 
 
– Метафор много, мысль одна:
То судьбы, коим нет целенья,
И злое дело, нет сомненья,
Умеет делать Сатана.
 
II
 
О, светлое в смешенье с мрачным!
Сама в себя глядит душа,
Звездою черною дрожа
В колодце Истины прозрачном.
 
 
Дразнящий факел в адской мгле
Иль сгусток дьявольского смеха,
О, наша слава и утеха —
Вы, муки совести во Зле![102]
 

XCIV. Часы

 
Часы! угрюмый бог, ужасный и бесстрастный,
Что шепчет: «Вспомни все!» и нам перстом грозит, —
И вот, как стрелы – цель, рой Горестей пронзит
Дрожащим острием своим тебя, несчастный!
 
 
Как в глубину кулис – волшебное виденье,
Вдруг Радость светлая умчится вдаль, и вот
За мигом новый миг безжалостно пожрет
Все данные тебе судьбою наслажденья!
 
 
Три тысячи шестьсот секунд, все ежечасно:
«Все вспомни!» шепчут мне, как насекомых рой;
Вдруг Настоящее жужжит передо мной:
«Я – прошлое твое; я жизнь сосу, несчастный!»
 
 
Все языки теперь гремят в моей гортани:
«Remember, еstо memоr» говорят;
О, бойся пропустить минут летящих ряд,
С них не собрав, как с руд, всей золотой их дани!
 
 
О, вспомни: с Временем тягаться бесполезно;
Оно – играющий без промаха игрок.
Ночная тень растет, и убывает срок
В часах иссяк песок, и вечно алчет бездна.
 
 
Вот вот – ударит час, когда воскликнут грозно
Тобой презренная супруга, Чистота,
Рок и Раскаянье (последняя мечта!):
«Погибни, жалкий трус! О, поздно, слишком поздно!»[103]
 

ПАРИЖСКИЕ КАРТИНЫ

ХСV. Пейзаж

 
Чтоб целомудренно слагать мои эклоги,
Спать подле неба я хочу, как астрологи, —
Из окон чердака, под мирный лепет снов,
Гуденью важному внимать колоколов.
Там, подперев щеку задумчиво рукою,
Увижу улицу я с пестрой суетою,
И мачт Парижа – труб необозримый лес,
И ширь зовущих нас к бессмертию небес.
Отрадно сквозь туман следить звезды рожденье,
В завешенном окне лампады появленье,
И дыма сизого густые пелены,
И чары бледные колдующей луны.
Там будут дни мои неслышно течь за днями.
Когда ж придет зима с докучными снегами,
Все двери, входы все закрою я гостям
И чудные дворцы в ночи моей создам!
И буду грезить я о горизонтах синих,
О сказочных садах, оазисах в пустынях,
О поцелуях дев небесной красоты,
О всем, что детского бывает у мечты.
Пусть под окном моим мятеж тогда бушует, —
Меня он за трудом любимым не взволнует:
В искусство дивное всецело погружен —
По воле вызывать весны волшебный сон,
Из сердца извлекать я буду волны света,
Из мыслей пламенных – тепло и роскошь лета.[104]
 

XCVI. Солнце

 
В предместье, где висит на окнах ставней ряд,
Прикрыв таинственно-заманчивый разврат,
Лишь солнце высыплет безжалостные стрелы
На крыши города, поля, на колос зрелый —
Бреду, свободу дав причудливым мечтам,
И рифмы стройные срываю здесь и там;
То, как скользящею ногой на мостовую,
Наткнувшись на слова, сложу строфу иную.
 
 
О, свет питательный, ты гонишь прочь хлороз,
Ты рифмы пышные растишь, как купы роз,
Ты испарить спешишь тоску в просторы свода,
Наполнить головы и ульи соком меда;
Ты молодишь калек разбитых, без конца
Сердца их радуя, как девушек сердца;
Все нивы пышные тобой, о Солнце, зреют,
Твои лучи в сердцах бессмертных всходы греют.
 
 
Ты, Солнце, как поэт, нисходишь в города,
Чтоб вещи низкие очистить навсегда;
Бесшумно ты себе везде найдешь дорогу —
К больнице сумрачной и к царскому чертогу![105]
 

XCVII. Рыжей нищенке

 
Белая девушка с рыжей головкой,
Ты сквозь лохмотья лукавой уловкой
Всем обнажаешь свою нищету
И красоту.
 
 
Тело веснушками всюду покрыто,
Но для поэта с душою разбитой,
Полное всяких недугов, оно
Чары полно!
 
 
Носишь ты, блеск презирая мишурный,
Словно царица из сказки – котурны,
Два деревянных своих башмака,
Стройно-легка.
 
 
Если бы мог на тебе увидать я
Вместо лохмотьев – придворного платья
Складки, облекшие, словно струи,
Ножки твои;
 
 
Если бы там, где чулочек дырявый
Щеголей праздных сбирает оравы,
Золотом ножку украсил и сжал
Тонкий кинжал;
 
 
Если б, узлам непослушны неровным,
Вдруг, обнажившись пред взором греховным.
Полные груди блеснули хоть раз
Парою глаз;
 
 
Если б просить ты заставить умела
Всех, кто к тебе прикасается смело,
Прочь отгоняя бесстрашно вокруг
Шалость их рук;
 
 
Много жемчужин, камней драгоценных,
Много сонетов Бело совершенных
Стали б тебе предлагать без конца
Верных сердца;
 
 
Штат рифмачей с кипой новых творений
Стал бы тесниться у пышных ступеней,
Дерзко ловил бы их страстный зрачок
Твой башмачок;
 
 
Вкруг бы теснились пажи и сеньоры,
Много Ронсаров вперяли бы взоры,
Жадно ища вдохновения, в твой
Пышный покой!
 
 
Чары б роскошного ложа таили
Больше горячих лобзаний, чем лилий,
И не один Валуа в твою власть
Мог бы попасть!
 
 
Ныне ж ты нищенкой бродишь голодной,
Хлам собирая давно уж негодный,
На перекрестках продрогшая вся
Робко прося;
 
 
На безделушки в четыре сантима
Смотришь ты с завистью, шествуя мимо,
Но не могу я тебе, о прости!
Их поднести!
 
 
Что же? Пускай без иных украшений.
Без ароматов иных и камений
Тощая блещет твоя нагота,
О красота![106]
 

XCVIII. Лебедь

   Виктору Гюго

I
 
Я о тебе одной мечтаю, Андромаха,
Бродя задумчиво по новой Карусель,
Где скудный ручеек, иссякший в груде праха,
Вновь оживил мечту, бесплодную досель.
 
 
О, лживый Симоис, как зеркало живое
Ты прежде отражал в себе печаль вдовы.
Где старый мой Париж!.. Трудней забыть былое,
Чем внешность города пересоздать! Увы!..
 
 
Я созерцаю вновь кругом ряды бараков,
Обломки ветхие распавшихся колонн,
В воде зацветших луж ищу я тленья знаков,
Смотрю на старый хлам в витринах у окон.
 
 
Здесь прежде, помнится, зверинец был построен;
Здесь – помню – видел я среди холодной мглы,
Когда проснулся Труд и воздух был спокоен,
Но пыли целый смерч взвивался от метлы,
 
 
Больного лебедя; он вырвался из клетки
И, тщетно лапами сухую пыль скребя
И по сухим буграм свой пух роняя редкий,
Искал, раскрывши клюв, иссохшего ручья.
 
 
В пыли давно уже пустого водоема
Купая трепет крыл, все сердце истомив
Мечтой об озере, он ждал дождя и грома,
Возникнув предо мной, как странно-вещий миф.
 
 
Как муж Овидия, в небесные просторы
Он поднял голову и шею, сколько мог,
И в небо слал свои бессильные укоры —
Но был небесный свод насмешлив, нем и строг.
 
II
 
Париж меняется – но неизменно горе;
Фасады новые, помосты и леса,
Предместья старые – все полно аллегорий
Для духа, что мечтам о прошлом отдался.
 
 
Воспоминания, вы тяжелей, чем скалы;
Близ Лувра грезится мне призрак дорогой,
Я вижу лебедя: безумный и усталый,
Он предан весь мечте, великий и смешной.
 
 
Я о тебе тогда мечтаю, Андромаха!
Супруга, Гектора предавшая, увы!
Склонясь над урною, где нет святого праха,
Ты на челе своем хранишь печаль вдовы;
 
 
– О негритянке той, чьи ноги тощи, босы:
Слабеет вздох в ее чахоточной груди,
И гордой Африки ей грезятся кокосы,
Но лишь туман встает стеною впереди;
 
 
– О всех, кто жар души растратил безвозвратно,
Кто захлебнуться рад, глотая слез поток,
Кто волчью грудь Тоски готов сосать развратно
О всех, кто сир и гол, кто вянет, как цветок!
 
 
В лесу изгнания брожу, в тоске упорный,
И вас, забытые среди пустынных вод,
Вас. павших, пленников, как долгий зов валторны,
Воспоминание погибшее зовет.[107]
 

XCIX. Семь стариков

   Виктору Гюго

 
О город, где плывут кишащих снов потоки,
Где сонмы призраков снуют при свете дня,
Где тайны страшные везде текут, как соки
Каналов городских, пугая и дразня!
 
 
Я шел в час утренний по улице унылой,
Вкруг удлинял туман фасадов высоту,
Как берега реки, возросшей с страшной силой:
Как украшение, приличное шуту,
 
 
Он грязно-желтой все закутал пеленою;
Я брел, в беседу сам с собою погружен,
Подобный павшему, усталому герою;
И громыхал вдали мой мостовой фургон.
 
 
Вдруг вырос предо мной старик, смешно одетый
В лохмотья желтые, как в клочья облаков,
Простого нищего имея все приметы;
Горело бешенство в огне его зрачков;
 
 
Таким явился он неведо откуда
Со взором режущим, как инея игла,
И борода его, как борода Иуды,
Внизу рапирою заострена была.
 
 
С ногами дряблыми прямым углом сходился
Его хребет; он был не сгорблен, а разбит;
На палку опершись, он мимо волочился,
Как зверь подшибленный или трехногий жид.
 
 
Он, спотыкаясь, брел неверными шагами
И, ковыляя, грязь и мокрый снег месил,
Ярясь на целый мир; казалось, сапогами
Он трупы сгнившие давил, что было сил.
 
 
За ним – его двойник, с такой же желчью взгляда,
С такой же палкою и сломанной спиной:
Два странных призрака из общей бездны ада,
Как будто близнецы, явились предо мной.
 
 
Что за позорная и страшная атака?
Какой игрой Судьбы я схвачен был в тот миг?
Я до семи дочел душою, полной мрака:
Семь раз проследовал нахмуренный старик.
 
 
Ты улыбаешься над ужасом тревоги,
Тебя сочувствие и трепет не томит;
Но верь, все эти семь едва влачивших ноги,
Семь гнусных призраков являли вечный вид!
 
 
Упал бы замертво я, увидав восьмого,
Чей взор насмешливый и облик были б те ж!
Злой Феникс, канувший, чтоб вдруг возникнуть
снова, Я стал к тебе спиной, о дьявольский кортеж!
 
 
С душой, смятенною под властью раздвоенья,
Как жалкий пьяница, от страха чуть дыша,
Я поспешил домой; томили мозг виденья,
Нелепой тайною смущалася душа.
 
 
Мой потрясенный дух искал напрасно мели;
Его, шутя, увлек свирепый ураган,
Как ветхую ладью, кружа в пылу похмелий,
И бросил, изломав, в безбрежный океан.[108]
 

С. Маленькие старушки

   Посвящено Виктору Гюго

I
 
В изгибах сумрачных старинных городов,
Где самый ужас, все полно очарованья,
Часами целыми подстерегать готов
Я эти странные, но милые созданья!
 
 
Уродцы слабые со сгорбленной спиной
И сморщенным лицом, когда-то Эпонимам,
Лаисам и они равнялись красотой…
Полюбим их теперь! Под ветхим кринолином
 
 
И рваной юбкою от холода дрожа,
На каждый экипаж косясь пугливым взором,
Ползут они, в руках заботливо держа
Заветный ридикюль с поблекнувшим узором.
 
 
Неровною рысцой беспомощно трусят,
Подобно раненым волочатся животным;
Как куклы с фокусом, прохожего смешат,
Выделывая па движеньем безотчетным…
 
 
Меж тем глаза у них буравчиков острей
Как в ночи лунные с водою ямы, светят:
Прелестные глаза неопытных детей,
Смеющихся всему, что яркого заметят!
 
 
Вас поражал размер и схожий вид гробов
Старушек и детей? Как много благородства,
Какую тонкую к изящному любовь
Художник мрачный – Смерть вложила в это сходство!
 
 
Наткнувшись иногда на немощный фантом,
Плетущийся в толпе по набережной Сены,
Невольно каждый раз я думаю о том —
Как эти хрупкие, расстроенные члены
 
 
Сумеет гробовщик в свой ящик уложить…
И часто мнится мне, что это еле-еле
Живое существо, наскучившее жить,
Бредет, не торопясь, к вторичной колыбели…
 
 
Рекой горючих слез, потоком без конца
Прорыты ваших глаз бездонные колодцы,
И прелесть тайную, о милые уродцы,
Находят в них бедой вскормленные сердца!
 
 
Но я… Я в них влюблен! – Мне вас до боли жалко,
Садов ли Тиволи вы легкий мотылек,
Фраскати ль старого влюбленная весталка
Иль жрица Талии, чье имя знал раек.
 
II
 
Ах! многие из вас, на дне самой печали
Умея находить благоуханный мед,
На крыльях подвига, как боги, достигали
Смиренною душой заоблачных высот!
 
 
Одних родимый край поверг в пучину горя,
Других свирепый муж скорбями удручил,
А третьим сердце сын-чудовище разбил, —
И слезы всех, увы, составили бы море!
 
III
 
Как наблюдать любил я за одной из вас!
В часы, когда заря вечерняя алела
На небе, точно кровь из ран живых сочась,
В укромном уголку она одна сидела
 
 
И чутко слушала богатый медью гром
Военной музыки, который наполняет
По вечерам сады и боевым огнем
Уснувшие сердца сограждан зажигает.
 
 
Она еще пряма, бодра на вид была
И жадно песнь войны суровую вдыхала:
Глаз расширялся вдруг порой, как у орла,
Чело из мрамора, казалось, лавров ждало…
 
IV
 
Так вы проходите через хаос столиц
Без слова жалобы на гнет судьбы неправой,
Толпой забытою святых или блудниц,
Которых имена когда-то были славой!
 
 
Теперь в людской толпе никто не узнает
В вас граций старины, терявших счет победам;
Прохожий пьяница к вам с лаской пристает
Насмешливой, гамэн за вами скачет следом.
 
 
Стыдясь самих себя, вы бродите вдоль стен,
Пугливы, скорчены, бледны, как привиденья,
Еще при жизни – прах, полуостывший тлен,
Давно созревший уж для вечного нетленья!
 
 
Но я, мечтатель, – я, привыкший каждый ваш
Неверный шаг следить тревожными очами,
Неведомый вам друг и добровольный страж, —
Я, как отец детьми, тайком любуюсь вами…
 
 
Я вижу вновь рассвет погибших ваших дней,
Неопытных страстей неясные волненья;
Чрез вашу чистоту сам становлюсь светлей,
Прощаю и люблю все ваши заблужденья!
 
 
Развалины! Мой мир! Свое прости вам вслед
Торжественно я шлю при каждом расставанье.
О, Евы бедные восьмидесяти лет,
Увидите ль зари вы завтрашней сиянье?..[109]
 

CI. Слепые

 
О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут
Разыгран куклами, но в настоящей драме
Они, как бледные лунатики, идут
И целят в пустоту померкшими шарами.
 
 
И странно: впадины, где искры жизни нет,
Всегда глядят наверх, и будто не проронит
Луча небесного внимательный лорнет,
Иль и раздумие слепцу чела не клонит?
 
 
А мне, когда их та ж сегодня, что вчера,
Молчанья вечного печальная сестра,
Немая ночь ведет по нашим стогнам шумным
 
 
С их похотливою и наглой суетой,
Мне крикнуть хочется – безумному безумным:
«Что может дать, слепцы, вам этот свод пустой?»[110]
 

CII. Прохожей

 
Ревела улица, гремя со всех сторон.
В глубоком трауре, стан тонкий изгибая,
Вдруг мимо женщина прошла, едва качая
Рукою пышною край платья и фестон,
 
 
С осанкой гордою, с ногами древних статуй…
Безумно скорчившись, я пил в ее зрачках,
Как бурю грозную в багровых облаках,
Блаженство дивных чар, желаний яд проклятый!
 
 
Блистанье молнии… и снова мрак ночной!
Взор Красоты, на миг мелькнувшей мне случайно!
Быть может, в вечности мы свидимся с тобой;
 
 
Быть может, никогда! и вот осталось тайной,
Куда исчезла ты в безмолвье темноты.
Тебя любил бы я – и это знала ты![111]
 

CIII. Скелет-земледелец

   Старинная виньетка

 
Среди ученых книжных груд,
Что в виде мумий позабытых,
Слоями пыли перевитых,
В лавчонках уличных гниют,
В глаза бросаются порою,
Будя толпу печальных дум
И поражая вместе ум
Какой-то важной красотою,
Рисунки странные: скелет
Иль остов, мускулов лишенный,
С лопатой, в землю погруженной,
Стоит, как пахарь древних лет.
 
 
– Колодник, взятый у могилы,
Всегда зловещий и немой,
Скажи: чьей волей роковой
Ты напрягаешь снова силы
Давно разбитых позвонков?
В чьей это ферме захудалой
Плодами жатвы небывалой
Ты закрома набить готов?
 
 
Иль хочешь ты, эмблемой странной
Пророча всем одну судьбу,
Нам показать, что и в гробу
Неверен сон обетованный?
Что все нам может изменить,
Что даже смерть с могилой лживы,
И там, где смолкнет гул наживы,
Увы! придется, может быть,
В полях неведомого края
Взрывать нам девственную новь,
Ногой, истерзанною в кровь,
На край лопаты налегая?..[112]
 

CIV. Вечерние сумерки

 
Вот вечер сладостный, всех преступлений друг.
Таясь, он близится, как сообщник; вокруг
Смыкает тихо ночь и завесы, и двери,
И люди, торопясь, становятся – как звери!
 
 
О вечер, милый брат, твоя желанна тень
Тому, кто мог сказать, не обманув: «Весь день
Работал нынче я». – Даешь ты утешенья
Тому, чей жадный ум томится от мученья;
Ты, как рабочему, бредущему уснуть,
Даешь мыслителю возможность отдохнуть…
 
 
Но злые демоны, раскрыв слепые очи,
Проснувшись, как дельцы, летают в сфере ночи,
Толкаясь крыльями у ставен и дверей.
И проституция вздымает меж огней,
Дрожащих на ветру, свой светоч ядовитый…
Как в муравейнике, все выходы открыты;
И, как коварный враг, который мраку рад,
Повсюду тайный путь творит себе Разврат.
 
 
Он, к груди города припав, неутомимо
Ее сосет. – Меж тем восходят клубы дыма
Из труб над кухнями; доносится порой
Театра тявканье, оркестра рев глухой.
В притонах для игры уже давно засели
Во фраках шулера, среди ночных камелий…
И скоро в темноте обыкновенный вор
Пойдет на промысл свой – ломать замки контор.
И кассы раскрывать, – чтоб можно было снова
Своей любовнице дать щегольнуть обновой.
Замри, моя душа, в тяжелый этот час!
Весь этот дикий бред пусть не дойдет до нас!
То – час, когда больных томительнее муки;
Берет за горло их глухая ночь; разлуки
Со всем, что в мире есть, приходит череда.
Больницы полнятся их стонами. – О да!
Не всем им суждено и завтра встретить взглядом
Благоуханный суп, с своей подругой рядом!
 
 
А впрочем, многие вовеки, может быть,
Не знали очага, не начинали жить![113]
 

CV. Игра

 
Вкруг ломберных столов – преклонных лет блудницы.
И камни, и металл – на шеях, на руках.
Жеманен тел изгиб, насурмлены ресницы.
Во взорах ласковых – безвыходность и страх.
 
 
Там, над колодой карт, лицо с бескровной кожей.
Безгубый рот мелькнул беззубой чернотой.
Тут пальцы теребят, сжимаясь в нервной дрожи,
То высохшую грудь, то кошелек пустой.
 
 
Под грязным потолком, от люстр, давно немытых,
Ложится желтый свет на груды серебра,
На сумрачные лбы поэтов знаменитых,
Которым в пот и кровь обходится игра.
 
 
Так предо мной прошли в угаре ночи душной
Картины черные, пока сидел я там,
Один, вдали от всех, безмолвный, равнодушный,
Почти завидуя и этим господам,
 
 
Еще сберегшим страсть, и старым проституткам,
Еще держащимся, как воин на посту,
Спешащим промотать, продать в веселье жутком
Одни – талант и честь, другие – красоту.
 
 
И в страхе думал я, смущенный чувством новым,
Что это зависть к ним, пьянящим кровь свою,
Идущим к пропасти, но предпочесть готовым
Страданье – гибели и ад – небытию.[114]
 

CVI. Пляска смерти

   Эрнесту Кристофу

 
С осанкой важною, как некогда живая,
С платком, перчатками, держа в руке букет,
Кокетка тощая, красоты укрывая,
Она развязностью своей прельщает свет.
 
 
Ты тоньше талию встречал ли в вихре бала?
Одежды царственной волна со всех сторон
На ноги тощие торжественно ниспала,
На башмачке расцвел причудливый помпон.
 
 
Как трется ручеек о скалы похотливо,
Вокруг ее ключиц живая кисея
Шуршит и движется, от шуток злых стыдливо
Могильных прелестей приманки утая.
 
 
Глаза бездонные чернеют пустотою,
И череп зыблется на хрупких позвонках,
В гирлянды убранный искусною рукою;
– О блеск ничтожества, пустой, нарядный прах!
 
 
Карикатурою тебя зовет за это
Непосвященный ум, что, плотью опьянен,
Не в силах оценить изящество скелета —
Но мой тончайший вкус тобой, скелет, пленен!
 
 
Ты здесь затем, чтоб вдруг ужасная гримаса
Смутила жизни пир? иль вновь живой скелет,
Лишь ты, как некогда, надеждам отдалася,
На шабаш повлекли желанья прежних лет?
 
 
Под тихий плач смычка, при ярком свеч дрожанье
Ты хочешь отогнать насмешливый кошмар,
Потоком оргии залить свои страданья
И погасить в груди зажженный адом жар?
 
 
Неисчерпаемый колодезь заблуждений!
Пучина горести без грани и без дна!
Сквозь сеть костей твоих и в вихре опьянений
Ненасытимая змея глазам видна!
 
 
Узнай же истину: нигде твое кокетство
Достойно оценить не сможет смертный взгляд;
Казнить насмешкою сердца – смешное средство,
И чары ужаса лишь сильных опьянят!
 
 
Ты пеной бешенства у всех омыла губы,
От бездны этих глаз мутится каждый взор,
Все тридцать два твои оскаленные зуба
Смеются над тобой, расчетливый танцор!
 
 
Меж тем, скажите, кто не обнимал скелета,
Кто не вкусил хоть раз могильного плода?
Что благовония, что роскошь туалета?
Душа брезгливая собою лишь горда.
 
 
О ты, безносая, смешная баядера!
Вмешайся в их толпу, шепни им свой совет:
«искусству пудриться, друзья, ведь есть же мера,
Пропахли смертью вы, как мускусом скелет!
 
 
Вы, денди лысые, седые Антинои,
Вы, трупы сгнившие, с которых сходит лак!
Весь мир качается под пляшущей пятою,
То – пляска Смерти вас несет в безвестный мрак!
 
 
От Сены набержных до знойных стран Гангеса
Бегут стада людей; бросая в небо стон,
А там – небесная разодрана завеса:
Труба Архангела глядит, как мушкетон.
 
 
Под каждым климатом, у каждой грани мира
Над человеческой ничтожною толпой
Всегда глумится Смерть, как благовонья мира,
В безумие людей вливая хохот свой!»[115]
 

CVII. Любовь к обманчивому

 
Когда, небрежная, выходишь ты под звуки
Мелодий, бьющихся о низкий потолок,
И вся ты – музыка, и взор твой, полный скуки,
Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок,
 
 
Когда на бледном лбу горят лучом румяным
Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет,
И ты, наполнив зал волнующим дурманом,
Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, —
 
 
Я говорю себе: она еще прекрасна,
И странно – так свежа, хоть персик сердца смят,
Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно
Все то, что прожито, чем путь любви богат.
 
 
Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком,
Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез,
Иль аромат цветка в оазисе далеком,
Подушка томная, корзина поздних роз?
 
 
Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира
Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них.
Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира,
В них та же пустота, что в Небесах пустых.
 
 
А может быть, и ты – всего лишь заблужденье
Ума, бегущего от истины в мечту?
Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье?
Пусть – я люблю в тебе и славлю Красоту.[116]
 

CVIII. Средь шума города всегда передо мной...

 
Средь шума города всегда передо мной
Наш домик беленький с уютной тишиной;
Разбитый алебастр Венеры и Помоны,
Слегка укрывшийся в тень рощицы зеленой,
И солнце гордое, едва померкнет свет,
С небес глядящее на длинный наш обед,
Как любопытное, внимательное око;
В окне разбитый сноп дрожащего потока
На чистом пологе, на скатерти лучей
Живые отблески, как отсветы свечей.[117]
 

CVIII. Служанка скромная с великою душой...

 
Служанка скромная с великою душой,
Безмолвно спящая под зеленью простой,
Давно цветов тебе мы принести мечтали!
У бедных мертвецов, увы, свои печали, —
И в дни, когда октябрь уныло шелестит
Опавшею листвой над мрамором их плит,
О, как завидуют они нам бесконечно,
Нам, дремлющим в тепле, в уютности беспечной,
В то время, как они, под гнетом черных снов,
Без доброй болтовни, в стенах сырых гробов,
Скелеты мерзлые, изрытые червями,
Лежат… И сыплются беззвучными клоками
На них снега зимы… И так года текут.
И свежих им венков друзья не принесут!
 
 
Холодным декабрем, во мраке ночи синей,
Когда поют дрова, шипя, в моем камине, —
Увидевши ее на креслах в уголку,
Тайком поднявшую могильную доску
И вновь пришедшую, чтоб материнским оком
Взглянуть на взрослое дитя свое с упреком, —
Что я отвечу ей при виде слез немых,
Тихонько каплющих из глаз ее пустых?[118]
 

CX. Туманы и дожди

 
И осень позднюю и грязную весну
Я воспевать люблю: они влекут ко сну
Больную грудь и мозг какой-то тайной силой,
Окутав саваном туманов и могилой.
 
 
Поля безбрежные, осенних бурь игра,
Всю ночь хрипящие под ветром флюгера
Дороже мне весны; о вас мой дух мечтает,
Он крылья ворона во мраке распластает.
 
 
Осыпан инея холодной пеленой,
Пронизан сладостью напевов погребальных,
Он любит созерцать, исполнен грез печальных,
 
 
Царица бледная, бесцветный сумрак твой!
Иль в ночь безлунную тоску тревоги тайной
Забыть в объятиях любви, всегда случайной![119]
 

CXI. Парижский сон

   Конст. Гису

I
 
Пейзаж чудовищно-картинный
Мой дух сегодня взволновал;
Клянусь, взор смертный ни единый
Доныне он не чаровал!
 
 
Мой сон исполнен был видений,
Неописуемых чудес;
В нем мир изменчивых растений
По прихоти мечты исчез;
 
 
Художник, в гений свой влюбленный,
Я прихотливо сочетал
В одной картине монотонной
Лишь воду, мрамор и металл;
 
 
Дворцы, ступени и аркады
В нем вознеслись, как Вавилон,
В нем низвергались ниц каскады
На золото со всех сторон;
 
 
Как тяжкий занавес хрустальный,
Омыв широких стен металл,
В нем ослепительно-кристальный
Строй водопадов ниспадал.
 
 
Там, как аллеи, колоннады
Тянулись вкруг немых озер,
Куда гигантские наяды Свой
Свой женственный вперяли взор.
 
 
И берег розово-зеленый,
И голубая скатерть вод
До грани мира отдаленной
Простерлись, уходя вперед!
 
 
Сковав невиданные скалы,
Там полог мертвых льдов сверкал,
Исполнен силы небывалой,
Как глубь магических зеркал;
 
 
Там Ганги с высоты надзвездной,
Безмолвно восхищая взор,
Излили над алмазной бездной
Сокровища своих амфор!
 
 
Я – зодчий сказочного мира —
Тот океан порабощал
И море в арки из сапфира
Упорством воли возвращал.
 
 
Вокруг все искрилось, блистало,
Переливался черный цвет,
И льды оправою кристалла
Удвоили свой пышный свет.
 
 
В дали небес не загорались
Ни луч светила, ни звезда,
Но странным блеском озарялись
Чудовищные горы льда!
 
 
А надо всем, огнем экстаза
Сжигая дух смятенный мой,
Витало, внятно лишь для глаза,
Молчанье Вечности самой!
 
II
 
Когда же вновь я стал собою,
Открыв еще пылавший взор,
Я схвачен был забот гурьбою,
Я видел вкруг один позор.
 
 
Как звон суровый, погребальный,
Нежданно полдень прозвучал;
Над косным миром свод печальный
Бесцветный сумрак источал.[120]
 

CXII. Предрассветные сумерки

 
Казармы сонные разбужены горнистом.
Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом.
 
 
Вот беспокойный час, когда подростки спят,
И сон струит в их кровь болезнетворный яд,
И в мутных сумерках мерцает лампа смутно,
Как воспаленный глаз, мигая поминутно,
И телом скованный, придавленный к земле,
Изнемогает дух, как этот свет во мгле.
Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний,
Овеян трепетом бегущих в ночь видений.
Поэт устал писать, и женщина – любить.
 
 
Вон поднялся дымок и вытянулся в нить.
Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы —
Тяжелый сон налег на синие ресницы.
А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь,
Встает и силится скупой очаг раздуть,
И, черных дней страшась, почуяв холод в теле,
Родильница кричит и корчится в постели.
Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг,
В сырой, белесой мгле дома, сливаясь, тонут,
В больницах сумрачных больные тихо стонут,
И вот предсмертный бред их муку захлестнул.
Разбит бессонницей, уходит спать разгул.
 
 
Дрожа от холода, заря влачит свой длинный
Зелено-красный плащ над Сеною пустынной,
И труженик Париж, подняв рабочий люд,
Зевнул, протер глаза и принялся за труд.[121]
 

ВИНО

CXIII. Душа вина

 
В бутылках в поздний час душа вина запела:
«В темнице из стекла меня сдавил сургуч,
Но песнь моя звучит и ввысь несется смело;
В ней обездоленным привет и теплый луч!
 
 
О, мне ль не знать того, как много капель пота
И света жгучего прольется на холмы,
Чтоб мне вдохнула жизнь тяжелая работа,
Чтоб я могла за все воздать из недр тюрьмы!
 
 
Мне веселей упасть, как в теплую могилу,
В гортань работника, разбитого трудом,
До срока юную растратившего силу,
Чем мерзнуть в погребе, как в склепе ледяном!
 
 
Чу – раздались опять воскресные припевы,
Надежда резвая щебечет вновь в груди,
Благослови ж и ты, бедняк, свои посевы
И, над столом склонясь, на локти припади;
 
 
В глазах твоей жены я загорюсь, играя,
У сына бледного зажгу огонь ланит,
И на борьбу с судьбой его струя живая,
Как благовония – атлета, вдохновит.
 
 
Я упаду в тебя амброзией священной;
Лишь Вечный Сеятель меня посеять мог,
Чтоб пламень творчества зажегся вдохновенный,
И лепестки раскрыл божественный цветок!»[122]
 

CXIV. Вино тряпичников

 
При свете красного, слепого фонаря,
Где пламя движется от ветра, чуть горя,
В предместье города, где в лабиринте сложном
Кишат толпы людей в предчувствии тревожном,
 
 
Тряпичник шествует, качая головой,
На стену, как поэт, путь направляя свой;
Пускай вокруг снуют в ночных тенях шпионы,
Он полон планами; он мудрые законы
 
 
Диктует царственно, он речи говорит;
Любовь к поверженным, гнев к сильным в нем горит:
Так под шатром небес он, радостный и бравый,
Проходит, упоен своей великой славой.
 
 
О вы, уставшие от горя и трудов,
Чьи спины сгорблены под бременем годов
И грудою тряпья, чья грудь в изнеможенье, —
О вы, огромного Парижа изверженье!
 
 
Куда лежит ваш путь? – Вокруг – пары вина;
Их побелевшая в сраженьях седина,
Их пышные усы повисли, как знамена;
Им чудятся цветы, и арки, и колонны,
 
 
И крики радости, покрытые трубой,
И трепет солнечный, и барабанный бой,
Рев оглушительный и блеск слепящий оргий —
В честь победителей народные восторги.
 
 
Так катит золото среди толпы людей
Вино, как сладостный Пактол, волной своей;
Вино, уста людей тебе возносят клики,
И ими правишь ты, как щедрые владыки.
 
 
Чтоб усыпить тоску, чтоб скуку утолить,
Чтоб в грудь отверженца луч радости пролить,
Бог создал сон; Вино ты, человек, прибавил
И сына Солнца в нем священного прославил![123]
 

CXV. Хмель убийцы

 
Жена в земле… Ура! Свобода!
Бывало, вся дрожит душа,
Когда приходишь без гроша,
От криков этого урода.
 
 
Теперь мне царское житье.
Как воздух чист! Как небо ясно!
Вот так весна была прекрасна,
Когда влюбился я в нее.
 
 
Чтоб эта жажда перестала
Мне грудь иссохшую палить,
Ее могилу затопить
Вина хватило бы… Не мало!
 
 
На дно колодца, где вода,
Ее швырнул я вверх ногами
И забросал потом камнями…
– Ее забуду я – о, да!
 
 
Во имя нежных клятв былого,
Всего, чему забвенья нет,
Чтоб нашей страсти сладкий бред
И счастья дни вернулись снова,
 
 
Молил свиданья я у ней
Под вечер, на дороге темной.
Она пришла овечкой скромной…
Ведь глупость – общий грех людей!
 
 
Она была еще прелестна,
Как труд ее ни изнурил,
А я… я так ее любил!
Вот отчего нам стало тесно.
 
 
Душа мне странная дана:
Из этих пьяниц отупелых
Свивал ли кто рукою смелых
Могильный саван из вина?
 
 
Нет! толстой шкуре их едва ли
Доступна сильная вражда,
Как, вероятно, никогда
Прямой любви они не знали,
 
 
С ее бессонницей ночей,
С толпой больных очарований,
С убийством, звуками рыданий,
Костей бряцаньем и цепей!
 
 
– И вот я одинок, я волен!
Мертвецки к вечеру напьюсь
И на дороге растянусь,
Собою и судьбой доволен.
 
 
Что мне опасность и закон?
Промчится, может быть, с разбега
С навозом грузная телега,
Иль перекатится вагон
 
 
Над головой моей преступной,
Но я смеюсь над Сатаной,
Над папой с мессою святой
И жизнью будущею купно![124]
 

CXVI. Вино одинокого

 
Мгновенный женский взгляд, обвороживший нас,
Как бледный луч луны, когда в лесном затоне
Она, соскучившись на праздном небосклоне,
Холодные красы купает в поздний час;
 
 
Бесстыдный поцелуй костлявой Аделины,
Последний золотой в кармане игрока;
В ночи – дразнящий звон лукавой мандолины
Иль, точно боли крик, протяжный стон смычка, —
 
 
О щедрая бутыль! сравнимо ли все это
С тем благодатным, с тем, что значит для поэта,
Для жаждущей души необоримый сок.
 
 
В нем жизнь и молодость, надежда и здоровье,
И гордость в нищете – то главное условье,
С которым человек становится как Бог.[125]
 

CXVII. Вино любовников

 
Восход сегодня – несказанный!
На что нам конь, давай стаканы,
И на вине верхом – вперед
В надмирный праздничный полет!
 
 
Как свергнутые серафимы,
Тоской по небесам палимы,
Сквозь синий утренний хрусталь
Миражу вслед умчимся вдаль.
 
 
Доброжелательной стихии
Припав на ласковую грудь,
Прочертим, две души родные,
 
 
Восторгов параллельных путь,
Бок о бок, отдыха не зная,
До мной придуманного рая.[126]
 

ЦВЕТЫ ЗЛА

CXVIII. Эпиграф к одной осужденной книге

 
Друг мира, неба и людей,
Восторгов трезвых и печалей,
Брось эту книгу сатурналий,
Бесчинных оргий и скорбей!
 
 
Когда в риторике своей
Ты Сатане не подражаешь,
Брось! – Ты больным меня признаешь
Иль не поймешь ни слова в ней.
 
 
Но, если ум твой в безднах бродит,
Ища обетованный рай,
Скорбит, зовет и не находит, —
 
 
Тогда… О, брат! тогда читай
И братским чувством сожаленья
Откликнись на мои мученья![127]
 

CXIX. Разрушение

 
Мой Демон – близ меня, – повсюду, ночью, днем,
Неосязаемый, как воздух, недоступный,
Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем,
Он жаждой мучает, извечной и преступной.
 
 
Он, зная страсть мою к Искусству, предстает
Мне в виде женщины, неслыханно прекрасной,
И, повод отыскав, вливает грубо в рот
Мне зелье мерзкое, напиток Зла ужасный.
 
 
И, заманив меня – так, чтоб не видел Бог, —
Усталого, без сил, скучнейшей из дорог
В безлюдье страшное, в пустыню Пресыщенья,
 
 
Бросает мне в глаза, сквозь морок, сквозь туман
Одежды грязные и кровь открытых ран, —
Весь мир, охваченный безумством Разрушенья.[128]
 

CXX. Мученица

   Рисунок неизвестного мастера

 
Среди шелков, парчи, флаконов, безделушек,
Картин, и статуй, и гравюр,
Дразнящих чувственность диванов и подушек
И на полу простертых шкур,
 
 
В нагретой комнате, где воздух – как в теплице,
Где он опасен, прян и глух,
И где отжившие, в хрустальной их гробнице,
Букеты испускают дух, —
 
 
Безглавый женский труп струит на одеяло
Багровую живую кровь,
И белая постель ее уже впитала,
Как воду – жаждущая новь.
 
 
Подобна призрачной, во тьме возникшей тени
(Как бледны кажутся слова!),
Под грузом черных кос и праздных украшений
Отрубленная голова
 
 
На столике лежит, как лютик небывалый,
И, в пустоту вперяя взгляд,
Как сумерки зимой, белёсы, тусклы, вялы,
Глаза бессмысленно глядят.
 
 
На белой простыне, приманчиво и смело
Свою раскинув наготу,
Все обольщения выказывает тело,
Всю роковую красоту.
 
 
Подвязка на ноге глазком из аметиста,
Как бы дивясь, глядит на мир,
И розовый чулок с каймою золотистой
Остался, точно сувенир.
 
 
Здесь, в одиночестве ее необычайном,
В портрете – как она сама
Влекущем прелестью и сладострастьем тайным,
Сводящем чувственность с ума, —
 
 
Все празднества греха, от преступлений сладких,
До ласк, убийственных, как яд,
Все то, за чем в ночи, таясь в портьерных складках,
С восторгом демоны следят.
 
 
Но угловатость плеч, сведенных напряженьем,
И слишком узкая нога,
И грудь, и гибкий стан, изогнутый движеньем
Змеи, завидевшей врага, —
 
 
Как все в ней молодо! – Ужель, с судьбой в раздоре,
От скуки злой, от маеты
Желаний гибельных остервенелой своре
Свою судьбу швырнула ты?
 
 
А тот, кому ты вся, со всей своей любовью,
Живая отдалась во власть,
Он мертвою тобой, твоей насытил кровью
Свою чудовищную страсть?
 
 
Схватил ли голову он за косу тугую,
Признайся мне, нечистый труп!
В немой оскал зубов впился ли, торжествуя,
Последней лаской жадных губ?
 
 
– Вдали от лап суда, от ханжеской столицы,
От шума грязной болтовни
Спи мирно, мирно спи в загадочной гробнице
И ключ от тайн ее храни.
 
 
Супруг твой далеко, но существом нетленным
Ты с ним в часы немые сна,
И памяти твоей он верен сердцем пленным,
Как ты навек ему верна.[129]
 

СXXI. Осужденные

 
Как тварь дрожащая, прильнувшая к пескам,
Они вперяют взор туда, в просторы моря;
Неверны их шаги, их руки льнут к рукам
С истомой сладостной и робкой дрожью горя.
 
 
Одни еще зовут под говор ручейков
Видения, полны признанья слов стыдливых,
Любви ребяческой восторгов боязливых,
И ранят дерево зеленое кустов.
 
 
Те, как монахини, походкой величавой
Бредут среди холмов, где призрачной гурьбой
Все искушения плывут багровой лавой,
Как ряд нагих грудей, Антоний, пред тобой;
 
 
А эти, ладонку прижав у страстной груди,
Прикрыв одеждами бичи, среди дубрав,
Стеня, скитаются во мгле ночных безлюдий,
С слюною похоти потоки слез смешав.
 
 
О девы-демоны, страдалицы святые,
Для бесконечного покинувшие мир,
Вы – стоны горькие, вы – слезы пролитые
Вы чище Ангела, бесстыдней, чем сатир.
 
 
О сестры бедные! скорбя в мечтах о каждой,
В ваш ад за каждою я смело снизойду,
Чтоб души, полные неутолимой жажды,
Как урны, полные любви, любить в аду![130]
 

CXXII. Две сестрицы

 
Разврат и Смерть, – трудясь, вы на лобзанья щедры;
Пусть ваши рубища труд вечный истерзал,
Но ваши пышные и девственные недры
Деторождения позор не разверзал.
 
 
Отверженник поэт, что, обреченный аду,
Давно сменил очаг и ложе на вертеп,
В вас обретет покой и горькую усладу:
От угрызения спасут вертеп и склеп.
 
 
Альков и черный гроб, как два родные брата,
В душе, что страшными восторгами богата,
Богохуления несчетные родят;
 
 
Когда ж мой склеп Разврат замкнет рукой тлетворной,
Пусть над семьею мирт, собой чаруя взгляд,
Твой кипарис, о Смерть, вдруг встанет тенью черной![131]
 

CXXIII. Фонтан крови

 
Струится кровь моя порою, как в фонтане,
Полна созвучьями ритмических рыданий,
Она медлительно течет, журча, пока
Повсюду ищет ран тревожная рука.
 
 
Струясь вдоль города, как в замкнутой поляне,
Средь улиц островов обозначая грани,
Поит всех жаждущих кровавая река
И обагряет мир, безбрежно широка.
 
 
Я заклинал вино – своей струёй обманной
Душе грозящий страх хоть на день усыпить;
Но слух утончился, взор обострился странно:
 
 
Я умолял Любовь забвение пролить;
И вот, как ложем игл, истерзан дух любовью,
Сестер безжалостных поя своею кровью.[132]
 

CXXIV. Аллегория

 
То – образ женщины с осанкой величавой,
Чья прядь в бокал вина бежит волной курчавой,
С чьей плоти каменной бесчувственно скользят
И когти похоти и всех вертепов яд.
Она стоит, глумясь над Смертью и Развратом,
А им, желанием все сокрушать объятым,
Перед незыблемой, надменной Красотой
Дано смирить порыв неудержимый свой.
Султанша томностью, походкою – богиня;
Лишь Магометов рай – одна ее святыня;
Раскрыв объятья всем, она к себе зовет
Весь человеческий, неисчислимый род.
Ты знаешь, мудрая, чудовищная дева,
Что и бесплодное твое желанно чрево,
Что плоть прекрасная есть высочайший дар,
Что всепрощение – награда дивных чар;
Чистилище и Ад ты презрела упорно;
Когда же час пробьет исчезнуть в ночи черной,
Как вновь рожденная, спокойна и горда,
Ты узришь Смерти лик без гнева, без стыда.[133]
 

CXXV. Беатриче

 
В пустыне выжженной, сухой и раскаленной
Природе жалобы слагал я исступленный,
Точа в душе своей отравленный кинжал,
Как вдруг при свете дня мне сердце ужас сжал
Большое облако, предвестье страшной бури,
Спускалось на меня из солнечной лазури,
И стадо демонов оно несло с собой,
Как злобных карликов, толпящихся гурьбой.
Но встречен холодно я был их скопом шумным;
Так встречная толпа глумится над безумным.
Они, шушукаясь, смеялись надо мной
И щурились, глаза слегка прикрыв рукой:
 
 
«Смотрите, как смешна карикатура эта,
Чьи позы – жалкая пародия Гамлета,
Чей взор – смущение, чьи пряди ветер рвет;
Одно презрение у нас в груди найдет
Потешный арлекин, бездельник, шут убогий,
Сумевший мастерски воспеть свои тревоги
И так пленить игрой искусных поз и слов
Цветы, источники, кузнечиков, орлов,
Что даже мы, творцы всех старых рубрик, рады
Выслушивать его публичные тирады!»
 
 
Гордец, вознесшийся высокою душой
Над грозной тучею, над шумною толпой,
Я отвести хотел главу от жалкой своры;
Но срам чудовищный мои узрели взоры…
(И солнца светлая не дрогнула стезя!)
Мою владычицу меж них увидел я:
Она насмешливо моим слезам внимала
И каждого из них развратно обнимала.[134]
 

CXXXVI. Путешествие на остров Цитеру

 
Как птица, радостно порхая вкруг снастей,
Мой дух стремился вдаль, надеждой окрыленный,
И улетал корабль, как ангел, опьяненный
Лазурью ясною и золотом лучей.
Вот остров сумрачный и черный… То – Цитера,
Превознесенная напевами страна;
О, как безрадостна, безжизненна она!
В ней – рай холостяков, в ней скучно все и серо.
 
 
Цитера, остров тайн и праздников любви,
Где всюду реет тень классической Венеры,
Будя в сердцах людей любовь и грусть без меры,
Как благовония тяжелые струи;
 
 
Где лес зеленых мирт своих благоуханья
Сливает с запахом священных белых роз,
Где дымкой ладана восходят волны грез,
Признания любви и вздохи обожанья;
 
 
Где несмолкаемо воркуют голубки!
– Цитера – груда скал, утес бесплодный, мглистый.
Где только слышатся пронзительные свисты,
Где ужас узрел я, исполненный тоски!
 
 
О нет! То не был храм, окутанный тенями,
Где жрица юная, прекрасна и легка,
Приоткрывая грудь дыханью ветерка,
В цветы влюбленная, сжигала плоть огнями;
 
 
Лишь только белые спугнули паруса
Птиц возле берега, и мы к нему пристали,
Три черные столба нежданно нам предстали,
Как кипарисов ряд, взбегая в небеса.
 
 
На труп повешенный насев со всех сторон,
Добычу вороны безжалостно терзали
И клювы грязные, как долота, вонзали
Во все места, и был он кровью обагрен.
 
 
Зияли дырами два глаза, а кишки
Из чрева полого текли волной тлетворной,
И палачи, едой пресытившись позорной,
Срывали с остова истлевшие куски.
 
 
И, морды вверх подняв, под этим трупом вкруг
Кишели жадные стада четвероногих,
Где самый крупный зверь средь стаи мелких многих
Был главным палачом с толпою верных слуг.
 
 
А ты, Цитеры сын, дитя небес прекрасных!
Все издевательства безмолвно ты сносил,
Как искупление по воле высших сил
Всех культов мерзостных и всех грехов ужасных.
 
 
Твои страдания, потешный труп, – мои!
Пока я созерцал разодранные члены,
Вдруг поднялись во мне потоки желчной пены,
Как рвота горькая, как давних слез ручьи.
 
 
Перед тобой, бедняк, не в силах побороть
Я был забытый бред среди камней Цитеры;
Клюв острый ворона и челюсти пантеры
Опять, как некогда, в мою вонзились плоть!
 
 
Лазурь была чиста и было гладко море;
А мозг окутал мрак, и, гибелью дыша,
Себя окутала навек моя душа
Тяжелым саваном зловещих аллегорий.
 
 
На острове Любви я мог ли не узнать
Под перекладиной свое изображенье?..
О, дай мне власть, Господь, без дрожи отвращенья
И душу бедную и тело созерцать![135]
 

CXXVII. Амур и череп

 
Старинная виньетка
Не то шутом, не то царем,
В забавно-важной роли,
Амур на черепе людском
Сидит, как на престоле.
 
 
Со смехом мыльных пузырей
За роем рой вздувает
И света призрачных детей
В надзвездный мир пускает.
 
 
Непрочный шар в страну небес
Летит, блестя, играя…
Вдруг – лопнул, брызнул и… исчез,
Как сновиденье рая!
 
 
И череп, слышу я, с тоской
Не устает молиться:
«Забаве дикой и смешной
Ужели вечно длиться?
 
 
Ведь то, что твой жестокий рот
Так расточает смело,
Есть мозг мой, мозг, о злой урод,
Живая кровь и тело!»[136]
 

МЯТЕЖ

CXXVIII. Отречение Святого Петра

 
А Бог – не сердится, что гул богохулений
В благую высь идет из наших грешных стран?
Он, как пресыщенный, упившийся тиран,
Спокойно спит под шум проклятий и молений.
 
 
Для сладострастника симфоний лучших нет,
Чем стон замученных и корчащихся в пытке,
А кровью, пролитой и льющейся в избытке,
Он все еще не сыт за столько тысяч лет.
 
 
– Ты помнишь, Иисус, тот сад, где в смертной муке
Молил ты, ниц упав, доверчив, как дитя,
Того, кто над тобой смеялся день спустя,
Когда палач гвоздем пробил святые руки,
 
 
И подлый сброд плевал в божественность твою,
И жгучим тернием твое чело венчалось,
Где Человечество великое вмещалось,
Мечтавшее людей сплотить в одну семью,
 
 
И тяжесть мертвая истерзанного тела
Томила рамена, и, затекая в рот,
Вдоль помертвелых щек струились кровь и пот
А чернь, уже глумясь, на казнь твою глядела
 
 
Ужель не вспомнил ты, как за тобою вслед,
Ликуя, толпы шли, когда к своей столице
По вайям ехал ты на благостной ослице —
Свершить начертанный пророками завет,
 
 
Как торгашей бичом из храма гнал когда-то
И вел людей к добру, бесстрашен и велик?
Не обожгло тебя Раскаянье в тот миг,
Опередив копье наемного солдата?
 
 
– Я больше не могу! О, если б, меч подняв
Я от меча погиб! Но жить – чего же ради
В том мире, где мечта и действие в разладе!
От Иисуса Петр отрекся… Он был прав.[137]
 

CXXIX. Авель и Каин

I
 
Сын Авеля, дремли, питайся;
К тебе склонен с улыбкой Бог.
 
 
Сын Каина, в грязи валяйся,
Свой испустив предсмертный вздох.
 
 
Сын Авеля, твое куренье —
Отрада ангельских сердец!
 
 
Сын Каина, твое мученье
Изведает ли свой конец?
 
 
Сын Авеля, ты о посеве
Не думай: Бог его вознес.
 
 
Сын Каина, в голодном чреве
Твоем как будто воет пес.
 
 
Сын Авеля, ты грейся перед
Патриархальным очагом.
 
 
Сын Каина, морозь свой веред,
Шакал несчастный, под кустом.
 
 
Сын Aвеля, люби и множься,
Как деньги множатся твои.
 
 
Сын Каина, ты не тревожься,
Когда услышишь зов любви.
 
 
Сын Авеля, умножен Богом
Твой род, как по лесу клопы!
 
 
Сын Каина, ты по дорогам
Влачи с семьей свои стопы.
 
II
 
Ага, сын Авеля, в болото
Лечь плоть твоя осуждена!
 
 
Сын Каина, твоя работа
Как следует не свершена.
 
 
Сын Авеля, пощад не требуй,
Пронзен рогатиной насквозь!
 
 
Сын Каина, взбирайся к небу
И Господа оттуда сбрось.[138]
 

CXXX. Литания Сатане

 
О ты, всех Ангелов мудрейший, славный гений,
О Бог развенчанный, лишенный песнопений!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Владыка изгнанный, безвинно осужденный,
Чтоб с силой новою воспрянуть, побежденный!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, царь всеведущий, подземных стран владыко,
Целитель душ больных от горести великой!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Для всех отверженцев, всех парий, прокаженных
Путь указующий к обителям блаженных!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Любовник Смерти, Ты, для нас родивший с нею
Надежду – милую, но призрачную фею!..
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, осужденному дающий взор холодный,
Чтоб с эшафота суд изречь толпе народной!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, знающий один, куда в земной утробе
Творцом сокровища укрыты в алчной злобе!
 
 
Мои томления помилуй. Сатана!
 
 
О ты, чей светлый взор проникнул в арсеналы,
Где, скрыты в безднах, спят безгласные металлы!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, охраняющий сомнамбул от падений
На роковой черте под властью сновидений!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, кости пьяницы, не взятые могилой,
Восстановляющий магическою силой!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, дух измученный утешив новой верой,
Нас научающий мешать селитру с серой!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
О ты, на Креза лоб рукою всемогущей
Клеймо незримое предательски кладущий!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, развращающий у дев сердца и взгляды
И их толкающий на гибель за наряды!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Ты, посох изгнанных, ночных трудов лампада,
Ты, заговорщиков советчик и ограда!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Усыновитель всех, кто, злобою сгорая,
Изгнали прочь отца из их земного рая!
 
 
Мои томления помилуй, Сатана!
 
 
Молитва
Тебе, о Сатана, мольбы и песнопенья!
О, где бы ни был ты: в лазурных небесах,
Где некогда царил, иль в адских пропастях,
Где молча опочил в час страшного паденья, —
Пошли душе моей твой непробудный сон
Под древом роковым добра и зла познанья,
Когда твое чело, как храма очертанья,
Ветвями осенит оно со всех сторон![139]
 

СМЕРТЬ

CXXXI. Смерть любовников

 
Постели, нежные от ласки аромата,
Как жадные гроба, раскроются для нас,
И странные цветы, дышавшие когда-то
Под блеском лучших дней, вздохнут в последний раз.
 
 
Остаток жизни их, почуяв смертный час,
Два факела зажжет, огромные светила,
Сердца созвучные, заплакав, сблизят нас,
Два братских зеркала, где прошлое почило.
 
 
В вечернем таинстве, воздушно-голубом,
Мы обменяемся единственным лучом,
Прощально-пристальным и долгим, как рыданье.
 
 
И Ангел, дверь поздней полуоткрыв, придет,
И, верный, оживит, и, радостный, зажжет
Два тусклых зеркала, два мертвые сиянья.[140]
 

CXXXII. Смерть бедняков

 
Лишь Смерть утешит нас и к жизни вновь пробудит,
Лишь Смерть – надежда тем, кто наг и нищ и сир,
Лишь Смерть до вечера руководить нас будет
И в нашу грудь вольет свой сладкий эликсир!
 
 
В холодном инее и в снежном урагане
На горизонте мрак лишь твой прорежет свет,
Смерть – ты гостиница, что нам сдана заране,
Где всех усталых ждет и ложе и обед!
 
 
Ты – Ангел: чудный дар экстазов, сновидений
Ты в магнетических перстах ко всем несешь,
Ты оправляешь одр нагим, как добрый гений;
 
 
Святая житница, ты всех равно оберешь;
Отчизна древняя и портик ты чудесный,
Ведущий бедняка туда, в простор небесный![141]
 

CXXXIII. Смерть художников

 
Не раз раздастся звон потешных бубенцов;
Не раз, целуя лоб Карикатуры мрачной,
Мы много дротиков растратим неудачно,
Чтоб цель достигнута была в конце концов!
 
 
Мы много панцирей пробьем без состраданья,
Как заговорщики коварные хитря
И адским пламенем желания горя —
Пока предстанешь ты, великое созданье!
 
 
А вы, что Идола не зрели никогда!
А вы, ваятели, что, плача, шли дотоле
Дорогой горькою презренья и стыда!
 
 
Вас жжет одна мечта, суровый Капитолий!
Пусть Смерть из мозга их взрастит свои цветы,
Как Солнце новое, сверкая с высоты![142]
 

CXXXIV. Конец дня

 
В неверных отблесках денницы
Жизнь кружит, пляшет без стыда;
Теней проводит вереницы
И исчезает навсегда.
 
 
Тогда на горизонте черном
Восходит траурная Ночь,
Смеясь над голодом упорным
И совесть прогоняя прочь;
 
 
Тогда поэта дух печальный
В раздумье молвит: «Я готов!
Пусть мрак и холод погребальный
 
 
Совьют мне траурный покров
И сердце, полное тоскою,
Приблизит к вечному покою!»[143]
 

CXXXV. Мечта любопытного

   К Ф. Н.

 
Тоску блаженную ты знаешь ли, как я?
Как я, ты слышал ли всегда названье:"Странный"?
Я умирал, в душе влюбленной затая
Огонь желания и ужас несказанный.
 
 
Чем меньше сыпалось в пустых часах песка,
Чем уступала грусть послушнее надежде,
Тем тоньше, сладостней была моя тоска;
Я жаждал кинуть мир, родной и близкий прежде
 
 
Тянулся к зрелищу я жадно, как дитя,
Сердясь на занавес, волнуясь и грустя…
Но Правда строгая внезапно обнажилась:
 
 
Зарю ужасную я с дрожью увидал,
И понял я, что мертв, но сердце не дивилось.
Был поднят занавес, а я чего-то ждал.[144]
 

CXXXVI. Плаванье

   Максиму Дю Кану

I
 
Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом – даль, за каждой далью – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах – как бесконечно мал!
 
 
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.
 
 
Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне,
Тех – скука очага, еще иных – в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
Надежда отстоять оставшиеся дни.
 
 
В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.
 
 
Но истые пловцы – те, что плывут без цели:
Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: – Вперед!
 
 
На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку – любовь, как рекруту – картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.
 
II
 
О ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьет, как тот Архангел злобный,
Невидимым бичом стегающий миры.
 
 
О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть – везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде…
 
 
Душа наша – корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведет – какой пролив?
Вдруг среди гор и бездн и гидр морского ада —
Крик вахтенного: – Рай! Любовь! Блаженство! Риф.
 
 
Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землей с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дерном. —
Базальтовый утес являет нам заря.
 
 
О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего еще серее гладь.
 
 
Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.
 
III
 
Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз – бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.
 
 
Умчите нас вперед – без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару) —
Видения свои, обрамленные в синь.
 
 
Что видели вы, что?
 
IV
 
«Созвездия. И зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь.
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! – скучали мы, как здесь.
 
 
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы – сей.
 
 
Стройнейшие мосты, славнейшие строенья, —
Увы! хотя бы раз сравнялись с градом – тем,
Что из небесных туч возводит Случай – Гений… —
И тупились глаза, узревшие Эдем.
 
 
От сладостей земных – Мечта еще жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землей!
Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.
 
 
Докуда дорастешь, о, древо кипариса
Живучее?…Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше – тем милей!
 
 
Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой – дворцы, такого взлета – камень,
Что от одной мечты – банкротом бы – банкир…
 
 
Надежнее вина пьянящие наряды
Жен, выкрашенных в хну – до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада…»
 
V
 
И что, и что – еще?
 
VI
 
«О, детские мозги!
Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха —
Везде – везде – везде – на всем земном пространстве
 
 
Мы видели все ту ж комедию греха:
Ее, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном: всегда – везде – раба рабы!
 
 
Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.
С десяток или два – единственных религий,
Всех сплошь ведущих в рай – и сплошь вводящих в грех!
 
 
Подвижничество, так носящее вериги,
Как сибаритство – шелк и сладострастье – мех.
Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя: —
Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе! —
 
 
И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучной жизни день
И в опия моря нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!»
 
VII
 
Бесплодна и горька наука дальних странствий.
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Все наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.
 
 
Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца – Время,
Есть племя бегунов. Оно как Вечный Жид.
 
 
И, как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днем —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырех стенах справляются с врагом.
 
 
В тот миг, когда злодей настигнет нас – вся вера
Вернется нам, и вновь воскликнем мы: – Вперед!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.
 
 
Чернильною водой – морями глаже лака —
Мы весело пойдем между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: «К нам! – О, каждый, кто взалкал
 
 
Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год – день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок!»
 
 
О, вкрадчивая речь! Нездешней речи нектар!..
К нам руки тянет друг – чрез черный водоем.
«Чтоб сердце освежить – плыви к своей Электре!»
Нам некая поет – нас жегшая огнем.
 
VIII
 
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода – куда черней чернила,
Знай – тысячами солнц сияет наша грудь!
 
 
Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть – Ад или Рай – едино! —
В неведомого глубь – чтоб новое обресть![145]
 

ОБЛОМКИ

Романтический закат

 
Прекрасно солнце в час, когда со свежей силой
Приветом утренним взрывается восток. —
Воистину блажен тот, кто с любовью мог
Благословить закат державного светила.
 
 
В сиянье знойных глаз, как сердце, бился ключ,
Цветок и борозда под солнцем трепетали. —
Бежим за горизонт! Быть может, в этой дали
Удастся нам поймать его последний луч.
 
 
Но божество настичь пытаюсь я напрасно.
Укрыться негде мне от ночи самовластной,
В промозглой темноте закатный свет иссяк.
 
 
Сырой, холодный мрак пропитан трупным смрадом,
Дрожу от страха я с гнилым болотом рядом,
И под ногой моей – то жаба, то слизняк.[146]
 

ОСУЖДЕННЫЕ
стихотворения из «Цветов зла»

Лесбос

 
Мать греческих страстей и прихотей латинских,
О Лесбос, родина томительнейших уз,
Где соплеменник солнц и молний исполинских,
Был сладок поцелуй, как треснувший арбуз;
Мать греческих страстей и прихотей латинских.
 
 
О Лесбос, где восторг увенчивал терзанья,
Где водопадами срываясь без числа,
Невыносимые кудахтали лобзанья,
А бездна мрачная рыдающих влекла;
О Лесбос, где восторг увенчивал терзанья!
 
 
О Лесбос, где влеклась красотка Фрина к Фрине,
Где вторил вздоху вздох, где, смея уповать
На прелести твои, не чуждые богине,
Сафо заставила Венеру ревновать;
О Лесбос, где влеклась красотка Фрина к Фрине.
 
 
О Лесбос, млеющий во мраке ночи душной,
Когда, подруг своих приняв за зеркала,
Прельщаясь наготой пленительно-послушной,
Юницы нежили созревшие тела;
О Лесбос, млеющий во мраке ночи душной!
 
 
Пусть хмурится Платон, запретное почуяв;
Ты благородная, ты нежная страна.
Свой искупаешь грех избытком поцелуев
И утонченностью оправдана вина;
Пусть хмурится Платон, запретное почуяв!
 
 
Страданья вечные твой образ оправдали;
Неотразимая желанная краса
Улыбкою влекла в блистательные дали.
Где грезятся сердцам иные небеса;
Страданья вечные твой образ оправдали!
 
 
Кто из богов твои дерзнет проклясть пороки,
Когда в трудах поник твой изможденный лоб,
И в море пролились из глаз твоих потоки?
На золотых весах кто взвесил бы потоп?
Кто из богов твои дерзнет проклясть пороки?
 
 
Да не осмелятся судить вас лицемеры,
О девы, чистые средь гибельных услад,
Вы были жрицами возвышеннейшей веры,
И рай был вам смешон, и пресловутый ад!
Да не осмелятся судить вас лицемеры!
 
 
Один я избран был для строгих песнопений,
Чтоб девственниц в цвету стихом я превознес;
Один сподобился я черных посвящений,
В которых дерзкий смех и горький сумрак слез;
Один я избран был для строгих песнопений.
 
 
С тех пор я на скале Левкадской страж прилежный.
Как зоркий часовой, который что ни миг
Ждет, не возникнет ли в лазури безмятежной
Фрегат стремительный, тартана или бриг;
С тех пор я на скале Левкадской страж прилежный.
 
 
Смотрю, спокойно ли, приветливо ли море,
И содрогается в рыданиях скала,
А Лесбос грустно ждет, не выплывет ли вскоре
Труп обожаемой Сафо, что уплыла
Узнать, спокойно ли, приветливо ли море;
 
 
Скорбь любящей Сафо, поэта-героини,
Чья красота красу Венеры превзошла,
Поскольку черный глаз прекрасней нежной сини,
Когда клубится в нем страдальческая мгла:
Скорбь любящей Сафо, поэта-героини,
 
 
Чья красота красу Венеры затмевала,
Так что волнения не в силах превозмочь
Тот, на кого Сафо над бездной уповала,
Угрюмый океан, в свою влюбленный дочь,
Чья красота красу Венеры затмевала,
 
 
Сафо, погибшая в день своего паденья,
Когда, презрев обряд, чарующий сердца,
Она унизилась до мерзкого раденья
И предала себя насилию самца,
Сафо, погибшая в день своего паденья.
 
 
И слышится с тех пор над Лесбосом рыданье,
Хотя земля его вселенной дорога,
И в темноте ночной вопит еще страданье,
Пьянящей жалобой озвучив берега;
И слышится с тех пор над Лесбосом рыданье![147]
 

Проклятые женщины

   Ипполита и Дельфина

 
При бледном свете ламп узнав, что не защита
Невинность от ночных неистовых услад,
На смятых ласками подушках Ипполита
Вдыхала, трепеща, запретный аромат.
 
 
Она встревоженным завороженным взором
Искала чистоту, которой больше нет,
Как путешественник, охваченный простором,
Где сумрачную синь готов сменить рассвет.
 
 
И слезы крупные в глазах, и полукружья
Бровей, приверженных заманчивой мечте,
И руки, тщетное, ненужное оружье,
Все шло застенчивой и нежной красоте.
 
 
Дельфина между тем на стыд ее девичий
Смотрела с торжеством, в нее вперив зрачки,
Как жищник бережно любуется добычей,
Которую его пометили клыки.
 
 
На хрупкую красу бросала жадно взгляды
Мятежная краса, колени преклонив,
И в чаянье хмельном заслуженной награды
Был каждый взгляд ее мучительно ревнив.
 
 
Следила пристально за жертвою покорной,
Вздох наслаждения пытаясь уловить,
О благодарности мечтая непритворной,
Которую глаза могли бы вдруг явить.
 
 
«По вкусу ли тебе, дитя, игра такая?
Уразумела ли ты, дева, что нельзя
Собою жертвовать, злодею потакая,
Который розы мнет, растлением грозя?
 
 
Мой поцелуй летуч и легок, шаловливый;
Он, словно мотылек, порхал бы да порхал,
А если бы не я, любовник похотливый
В неистовстве бы всю тебя перепахал.
 
 
И по тебе могла проехать колесница
Жестоких алчных ласк подковами коней;
О Ипполита, ты, любовь моя, сестрица,
Мое земное все, смущайся и красней,
 
 
Но только не таи лазурно-звездных взоров,
В которых для меня божественный бальзам;
Сподоблю я тебя запретнейших растворов,
Чарующему сну навек тебя предам».
 
 
И отвечала ей со вздохом Ипполита:
«Нет, я не жалуюсь, но тайною виной
Я заворожена, подавлена, убита,
Как будто согрешив на трапезе ночной.
 
 
Вот-вот я упаду под натиском страшилищ
И черной нежити, внушающей мне жуть;
Куда б ни кинулась я в поисках святилищ,
Кровавый горизонт мне преграждает путь.
 
 
Скажи, что делать мне с тревогою моею?
На что решились мы? Чуть вспомню – содрогнусь!
„Мой ангел“, – говоришь ты мне, а я робею,
И все-таки к тебе губами я тянусь.
 
 
Что ты таишь, сестра, во взоре неотвязном?
Мы обе пленницы возвышенной мечты,
Пускай ты западня, влекущая соблазном,
Пускай погибели моей начало ты!»
 
 
Дельфина же, тряхнув трагическою гривой,
Как бы с треножника бросая грозный взгляд,
Вскричала, властностью дыша нетерпеливой:
«Кто смеет поминать в связи с любовью ад?
 
 
Будь проклят навсегда беспомощный мечтатель,
Который любящих впервые укорил
И в жалкой слепоте, несносный созерцатель,
О добродетели в любви заговорил.
 
 
Кто хочет сочетать огонь с холодной тенью,
Надеясь разогреть скучающую кровь
И тело хилое, подверженное тленью,
Тот солнцем пренебрег, а солнце есть любовь.
 
 
Предайся жениху в преступно глупом блуде,
Пусть искусает он тебя наедине;
Свои клейменые поруганные груди
Ты принесешь потом, заплаканная, мне.
 
 
Лишь одному служить нам стоит властелину…»
Но жалобно дитя вскричало: «Погоди!
Я в бездну броситься с тобою не премину,
Но бездна ширится, она в моей груди!
 
 
И в этом кратере восторга и обиды
Чудовище меня, рыдая, стережет;
Скажи, как утолить мне жажду Эвмениды,
Чей факел кровь мою неумолимо жжет?
 
 
Невыносимый мир ужасен без покрова;
Покой меня томит, желания дразня;
Я, как в могилу, лечь к тебе на грудь готова,
В твоих объятиях ты уничтожь меня!»
 
 
Во мрак, во мрак, во мрак, вы, жертвы дикой страсти,
Которую никто еще не мог постичь,
Вас тянет к пропасти, где воют все напасти,
И ветер не с небес вас хлещет, словно бич.
 
 
Так вечно мчитесь же средь молний беспросветных,
Шальные призраки, изжив последний час;
Ничто не утолит желаний ваших тщетных,
И наслаждение само карает вас.
 
 
Луч свежий солнечный не глянет к вам в пещеры;
Лишь лихорадочный струится в щели смрад,
А вместо фонарей там светятся химеры,
Так что въедается в тела зловредный чад.
 
 
От вожделения иссохла ваша кожа,
Но ненасытный пыл за гробом не иссяк,
Вихрь дует чувственный, плоть бывшую тревожа,
И хлопает она, как обветшалый стяг.
 
 
Вы, проклятые, вы, бездомные, дрожите
От человеческой безжалостной молвы,
В пустыню мрачную волчицами бежите
От бесконечности, но бесконечность – вы![148]
 

Лета́

 
Сюда, на грудь, любимая тигрица,
Чудовище в обличье красоты!
Хотят мои дрожащие персты
В твою густую гриву погрузиться.
 
 
В твоих душистых юбках, у колен,
Дай мне укрыться головой усталой
И пить дыханьем, как цветок завялый,
Любви моей умершей сладкий тлен.
 
 
Я сна хочу, хочу я сна – не жизни!
Во сне глубоком и, как смерть, благом
Я расточу на теле дорогом
Лобзания, глухие к укоризне.
 
 
Подавленные жалобы мои
Твоя постель, как бездна, заглушает,
В твоих устах забвенье обитает,
В объятиях – летейские струи.
 
 
Мою, усладой ставшую мне, участь,
Как обреченный, я принять хочу, —
Страдалец кроткий, преданный бичу
И множащий усердно казни жгучесть.
 
 
И, чтобы смыть всю горечь без следа,
Вберу я яд цикуты благосклонной
С концов пьянящих груди заостренной,
Не заключавшей сердца никогда.[149]
 

Слишком веселой

 
Твои черты, твой смех, твой взор
Прекрасны, как пейзаж прекрасен,
Когда невозмутимо ясен
Весенний голубой простор.
 
 
Грусть улетучиться готова
В сиянье плеч твоих и рук;
Неведом красоте недуг,
И совершенно ты здорова.
 
 
Ты в платье, сладостном для глаз;
Оно такой живой раскраски,
Что грезятся поэту сказки:
Цветов невероятный пляс.
 
 
Тебя сравненьем не унижу;
Как это платье, хороша,
Твоя раскрашена душа;
Люблю тебя и ненавижу!
 
 
Я в сад решился заглянуть,
Влача врожденную усталость,
А солнцу незнакома жалость:
Смех солнца разорвал мне грудь.
 
 
Я счел весну насмешкой мерзкой;
Невинной жертвою влеком,
Я надругался над цветком,
Обиженный природой дерзкой.
 
 
Когда придет блудница-ночь
И сладострастно вздрогнут гробы,
Я к прелестям твоей особы
Подкрасться в сумраке не прочь;
 
 
Так я врасплох тебя застану,
Жестокий преподав урок,
И нанесу я прямо в бок
Тебе зияющую рану;
 
 
Как боль блаженная остра!
Твоими новыми устами
Завороженный, как мечтами,
В них яд извергну мой, сестра![150]
 

Украшенья

 
И разделась моя госпожа догола;
Все сняла, не сняла лишь своих украшений,
Одалиской на вид мавританской была,
И не мог избежать я таких искушений.
 
 
Заплясала звезда, как всегда, весела,
Ослепительный мир, где металл и каменья;
Звук со светом совпал, мне плясунья мила;
Для нее в темноте не бывает затменья.
 
 
Уступая любви, прилегла на диван,
Улыбается мне с высоты безмятежно;
Устремляюсь я к ней, как седой океан
Обнимает скалу исступленно и нежно.
 
 
Насладилась игрой соблазнительных поз
И глядит на меня укрощенной тигрицей,
Так чиста в череде страстных метаморфоз,
Что за каждый мой взгляд награжден я сторицей.
 
 
Этот ласковый лоск чрева, чресел и ног,
Лебединый изгиб ненаглядного сада
Восхищали меня, но дороже залог —
Груди-гроздья, краса моего винограда;
 
 
Этих прелестей рать краше вкрадчивых грез;
Кротче ангелов зла на меня нападала,
Угрожая разбить мой хрустальный утес,
Где спокойно душа до сих пор восседала.
 
 
Отвести я не мог зачарованных глаз,
Дикой далью влекли меня смуглые тропы;
Безбородого стан и девический таз,
Роскошь бедер тугих, телеса Антиопы!
 
 
Свет погас; догорал в полумраке камин,
Он светился чуть-чуть, никого не тревожа;
И казалось, бежит у ней в жилах кармин,
И при вздохах огня амброй лоснится кожа.[151]
 

Метаморфозы Вампира

 
Красавица, чей рот подобен землянике,
Как на огне змея, виясь, являла в лике
Страсть, лившую слова, чей мускус чаровал
(А между тем корсет ей грудь формировал):
«Мой нежен поцелуй, отдай мне справедливость!
В постели потерять умею я стыдливость.
На торжествующей груди моей старик
Смеется, как дитя, омолодившись вмиг.
А тот, кому открыть я наготу готова,
Увидит и луну, и солнце без покрова.
Ученый милый мой, могу я страсть внушить,
Чтобы тебя в моих объятиях душить;
И ты благословишь свою земную долю,
Когда я грудь мою тебе кусать позволю;
За несколько таких неистовых минут
Блаженству ангелы погибель предпочтут».
 
 
Мозг из моих костей сосала чаровница,
Как будто бы постель – уютная гробница;
И потянулся я к любимой, но со мной
Лежал раздувшийся бурдюк, в котором гной;
Я в ужасе закрыл глаза и содрогнулся,
Когда же я потом в отчаянье очнулся,
Увидел я: исчез могучий манекен,
Который кровь мою тайком сосал из вен;
Полураспавшийся скелет со мною рядом,
Как флюгер, скрежетал, пренебрегая взглядом,
Как вывеска в ночи, которая скрипит
На ржавой жердочке, а мир во мраке спит.[152]
 

ЛЮБЕЗНОСТИ

Чудовище, или речь в поддержку одной подержанной Нимфы

I
 
Ты не из тех, моя сильфида,
Кто юностью пленяет взгляд,
Ты, как котел, видавший виды:
В тебе все искусы бурлят!
Да, ты в годах, моя сильфида,
 
 
Моя инфанта зрелых лет!
Твои безумства, лавры множа,
Придали глянец, лоск и цвет
Вещам изношенным – а все же
Они прельщают столько лет!
 
 
Ты что ни день всегда иная,
И в сорок – бездна новизны;
Я спелый плод предпочитаю
Банальным цветикам весны!
Недаром ты всегда иная!
 
 
Меня манят твои черты —
В них столько прелестей таится!
Полны бесстыдной остроты
Твои торчащие ключицы.
Меня манят твои черты!
 
 
Смешон избранник толстых бочек,
Возлюбленный грудастых дынь:
Мне воск твоих запавших щечек
Милей, чем пышная латынь, —
Ведь так смешон избранник бочек!
 
 
А волосы твои, как шлем,
Над лбом воинственным нависли:
Он чист, его порой совсем
Не тяготят, не мучат мысли,
Его скрывает этот шлем.
 
 
Твои глаза блестят, как лужи
Под безымянным фонарем;
Мерцают адски, и к тому же
Румяна их живят огнем.
Твои глаза черны, как лужи!
 
 
И спесь, и похоть – напоказ!
Твоя усмешка нас торопит.
О этот горький рай, где нас
Все и прельщает, и коробит!
Все – спесь и похоть – напоказ!
 
 
О мускулистые лодыжки, —
Ты покоришь любой вулкан
И на вершине, без одышки,
Станцуешь пламенный канкан!
Как жилисты твои лодыжки!
 
 
А кожа, что была нежна,
И темной стала, и дубленой;
С годами высохла она —
Что слезы ей и пот соленый?
(А все ж по-своему нежна!)
 
II
 
Ступай же к дьяволу, красотка!
Я бы отправился с тобой,
Когда бы ты не шла так ходко,
Меня оставив за спиной…
Ступай к нему одна, красотка!
 
 
Щемит в груди и колет бок —
Ты видишь, растерял я силы
И должное воздать не смог
Тому, к кому ты так спешила.
«Увы!» – вздыхают грудь и бок.
 
 
Поверь, я искренне страдаю —
Мне б только бросить беглый взгляд,
Чтобы увидеть, дорогая,
Как ты целуешь черта в зад!
Поверь, я искренне страдаю!
 
 
Я совершенно удручен!
Как факел, правдою и верой
Светил бы я, покуда он
С тобою рядом пукал серой, —
Уволь! Я точно удручен.
 
 
Как не любить такой паршивки?
Ведь я всегда, коль честным быть,
Хотел, со Зла снимая сливки,
Верх омерзенья полюбить,
– Так как же не любить паршивки?[153]
 

Что обещает её лицо

 
Красавица моя, люблю сплошную тьму
В ночи твоих бровей покатых;
Твои глаза черны, но сердцу моему
Отраду обещает взгляд их.
 
 
Твои глаза черны, а волосы густы,
Их чернота и смоль – в союзе;
Твои глаза томят и манят:
«Если ты, Предавшийся пластичной музе,
 
 
И нам доверишься, отдашься нам во власть,
Своим пристрастьям потакая,
То эта плоть – твоя; смотри и веруй всласть:
Она перед тобой – нагая!
 
 
Найди на кончиках налившихся грудей
Два бронзовых огромных ока;
Под гладким животом, что бархата нежней,
Смуглее, чем жрецы Востока,
 
 
Разглядывай руно: в нем каждый завиток —
Брат шевелюры неуемной,
О этот мягкий мрак, податливый поток
Беззвездной Ночи, Ночи темной!»[154]
 

Гимн

 
Тебе, прекрасная, что ныне
Мне в сердце излучаешь свет,
Бессмертной навсегда святыне
Я шлю бессмертный свой привет.
 
 
Ты жизнь обвеяла волною,
Как соли едкий аромат;
Мой дух, насыщенный тобою,
Вновь жаждой вечности объят.
 
 
Саше, что в тайнике сокрытом
С уютным запахом своим,
Ты – вздох кадильницы забытой,
Во мгле ночей струящей дым.
 
 
Скажи, как лик любви нетленной
Не исказив отпечатлеть,
Чтоб вечно в бездне сокровенной
Могла бы ты, как мускус, тлеть.
 
 
Тебе, прекрасная, что ныне
Мне в сердце льешь здоровья свет,
Бессмертной навсегда святыне
Я шлю бессмертный свой привет![155]
 

Глаза Берты

 
Пусть взор презрительный не хочет восхвалить,
Дитя, твоих очей, струящих негу ночи;
О вы, волшебные, пленительные очи,
Спешите в сердце мне ваш сладкий мрак пролить.
 
 
Дитя, твои глаза – два милых талисмана,
Два грота темные, где дремлет строй теней,
Где клады древние, как отблески огней,
Мерцают призрачно сквозь облака тумана!
 
 
Твои глубокие и темные глаза,
Как ночь бездонные, порой как ночь пылают;
Они зовут Любовь, и верят и желают;
В них искрится то страсть, то чистая слеза![156]
 

Фонтан

 
Бедняжка, ты совсем устала,
Не размыкай прекрасных глаз,
Усни, упав на покрывало,
Там, где настиг тебя экстаз!
В саду журчат и льются струи —
Их лепет, слышный день и ночь,
Томит меня, и не могу я
Восторг любовный превозмочь.
 
 
Позолотила Феба
Цветущий сноп —
В полночной тишине бы
Все цвел он, чтоб
Звенеть и падать с неба
Навзрыд, взахлеб!
 
 
Вот так, сгорев от жгучей ласки,
Ты всей душой, сквозь ночь и тишь,
Легко, безумно, без опаски
К волшебным небесам летишь,
Чтоб с высоты, достигнув рая,
Вкусив и грусть, и колдовство,
Спуститься, – тая, замирая
В глубинах сердца моего.
 
 
Позолотила Феба
Цветущий сноп —
В полночной тишине бы
Все цвел он, чтоб
Звенеть и падать с неба
Навзрыд, взахлеб!
 
 
Отрадно мне в изнеможенье
Внимать, покуда мы вдвоем,
Как льется пенье, льются пени,
Наполнившие водоем.
Благословенная истома,
Журчанье вод и шум ветвей —
Как эта горечь мне знакома:
Вот зеркало любви моей!
 
 
Позолотила Феба
Цветущий сноп —
В полночной тишине бы
Все цвел он, чтоб
Звенеть и падать с неба
Навзрыд, взахлеб![157]
 

Pranciscae Meae Laudes

   Похвалы моей Франциске

 
Буду петь тебя на новых струнах,
О, юница, играющая
В моем одиноком сердце.
 
 
Оплету тебя гирляндами,
О, прелестная женщина,
Избавляющая от грехов.
 
 
Словно благодатную Лету,
Буду пить твои поцелуи,
Влекущие, как магнит.
 
 
Когда буря пороков
Затмила все пути,
Ты предстала мне, богиня,
 
 
Словно путеводная звезда
В бушующем море…
Я возлагаю сердце на твой алтарь!
 
 
Купель, полная добродетелей,
Источник вечной молодости,
Отверзи мои немые уста!
 
 
Ты спалила все нечистое,
Выровняла все неровное,
Утвердила все нестойкое.
 
 
Ты мне алчущему трапеза,
Ты мне в ночи лампада,
Направляй меня на правый путь.
 
 
Укрепи меня твоей силой,
О, сладостно омывающая,
Благоуханная баня.
 
 
Блистай на моих чреслах,
Пояс целомудрия,
Освященный серафимами.
 
 
В драгоценных каменьях чаша,
Хлеб соленый, изысканное блюдо,
Божественное вино, Франциска!
 

НАДПИСИ

К портрету Оноре Домье

 
Художник мудрый пред тобой,
Сатир пронзительных создатель.
Он учит каждого, читатель,
Смеяться над самим собой.
 
 
Его насмешка не проста.
Он с прозорливостью великой
Бичует Зло со всею кликой,
И в этом – сердца красота.
 
 
Он без гримас, он не смеется,
Как Мефистофель и Мельмот.
Их желчь огнем Алекто жжет,
А в нас лишь холод остается.
 
 
Их смех – он никому не впрок,
Он пуст, верней, бесчеловечен.
Его же смех лучист, сердечен,
И добр, и весел, и широк.[158]
 

Lola De Valence

   Надпись для картины Эдуарда Мане

 
Среди всех прелестей, что всюду видит глаз,
Мои желания колеблются упорно,
Но LOLA DE VALENCE, играя как алмаз,
Слила магически луч розовый и черный.[159]
 

На картину.
«Тассо в темнице» Эжена Делакруа

 
Поэт в тюрьме, больной, небритый, изможденный,
Топча ногой листки поэмы нерожденной,
Следит в отчаянье, как в бездну, вся дрожа,
По страшной лестнице скользит его душа.
 
 
Кругом дразнящие, хохочущие лица,
В сознанье дикое, нелепое роится,
Сверлит Сомненье мозг, и беспричинный Страх,
Уродлив, многолик, его гнетет впотьмах.
 
 
И этот запертый в дыре тлетворной гений,
Среди кружащихся, глумящихся видений, —
Мечтатель, ужасом разбуженный от сна,
 
 
Чей потрясенный ум безумью отдается, —
Вот образ той Души, что в мрак погружена
И в четырех стенах Действительности бьется.[160]
 

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

Голос

 
Да, колыбель моя была в библиотеке;
Пыль, Вавилон томов, пергамент, тишина,
Романы, словари, латыняне и греки…
Я, как in folio, возвышен был тогда.
Два голоса со мной о жизни говорили.
 
 
Один, коварен, тверд, сказал мне: «Мир – пирог.
Развей свой аппетит. Ценой своих усилий
Познаешь сладость ты всего, что создал Бог».
Другой же закричал: «Плыви в бездонных сказках
Над тем, что мыслимо, над тем, что мерит метр».
Ах, этот голос пел, баюкал в странных ласках,
Пугал и волновал, как с набережной ветр,
Как кличущий фантом, пришедший ниоткуда.
Я отвечал: «Иду!» И это я тогда
Вдруг ощутил ту боль и ту судьбу, что всюду
Ношу теперь с собой, ношу всегда, всегда…
Я вижу новые созвездья из алмазов
В чернейшей бездне снов, за внешностью вещей;
Раб ясновиденья и мученик экстазов,
Я волоку с собой неистребимых змей.
И это с той поры я, как пророк, блуждаю;
В пустынях и морях я, как пророк, один.
Я в трауре смеюсь, я в праздники рыдаю
И прелесть нахожу во вкусе горьких вин.
Мне факты кажутся какой-то ложью шумной,
Считая звезды в тьме, я попадаю в ров…
Но Голос шепчет мне: «Храни мечты, безумный!
Не знают умники таких прекрасных снов…»[161]
 

Неожиданное

 
Отец еще дышал, кончины ожидая,
А Гарпагон в мечтах уже сказал себе:
«Валялись, помнится, средь нашего сарая
Три старые доски – гроб сколотить тебе».
«Я – кладезь доброты, – воркует Целимена. —
 
 
Природа создала прекрасною меня…»
Прекрасною?! Душа, исполненная тлена,
Трещит, как окорок, средь адского огня.
Мня светочем себя, кричит газетчик пыльный
Тому, кого он сам во мраке утопил:
«Где этот Всеблагой, Всезрящий и Всесильный,
Который бедняка хоть раз бы защитил?»
И всех их превзойдут развинченные фаты,
Которые, входя в молитвенный экстаз,
И плачут, и твердят, раскаяньем объяты:
«Мы станем добрыми, о небо… через час!»
Часы же счет ведут: «У ада житель лишний!
Грозили мы ему, шептали: близок враг.
Но он был слеп и глух, он был подобен вишне,
Которую грызет невидимый червяк».
И вот приходит Тот, над кем вы все смеялись,
И гордо говорит: «Уже немало дней
Из дароносицы моей вы причащались,
За черной радостной обеднею моей.
Вы храм воздвигли мне в душе богопротивной,
Тайком лобзали вы меня в нечистый зад…
Признайте ж Сатану, услышав клич призывный
И хохота его торжественный раскат!
Иль вы надеялись, трусливые лисицы,
Хозяина грехов лукаво провести, —
Не бросив журавля, не выпустить синицы,
Сокровища сберечь и с ними в рай войти?
Чтоб дичь мою добыть, я натружал мозоли,
Я ночи проводил, не закрывая глаз…
Ко мне, товарищи моей печальной доли,
Я отвести пришел в свои владенья вас!
Под грудой вашего наваленного праха,
Под толщею земли чертог сияет мой,
Чудовищный, как я, облитый морем страха,
Из цельных черных глыб, над бездною немой…
Он создан из грехов всего земного мира,
В нем скорбь моя живет, любовь моя и честь!»
 
 
А где-то высоко, – там, в глубине эфира, —
Архангел между тем трубит победы весть,
Победы вечной тех, чье сердце повторяло:
«Благословен твой бич, карающий Отец!
Благословенна скорбь! Твоя рука сплетала
Не для пустой игры колючий наш венец».
И в эти вечера уборки винограда
Так упоительно, так сладостно звучит
Неустрашимый рог… Он светел, как награда
За дни страданий и обид![162]
 

Выкуп

 
Чтоб дань платить, тебе судьбою
Даны два поля, человек;
Ты сталью разума весь век
Их должен резать, как сохою.
 
 
Чтоб колос ржи иль кустик роз
Взросли на этом скудном поле,
Ты должен лить как можно боле
На землю горьких, грязных слез.
 
 
Искусство и Любовь – те нивы! —
Пробьет ужасный час, и вот
Судьба тебе, о раб ленивый,
Свой приговор произнесет.
 
 
В тот час готовь амбары хлеба,
Кошницы пышные цветов,
Чтобы плоды твоих трудов
Хор Ангелов восславил с неба![163]
 

Жительнице Малабара

 
Как нежны тонких рук и ног твоих изгибы!
Все жены белые завидовать могли бы
Широкому бедру, а бархат глаз твоих
Пленит сердца певцов, пробудит трепет в них,
Ты Богом рождена в краю лазури знойной,
Чтоб трубку зажигать, чтоб ряд сосудов стройный
Благоухающей струею наполнять,
Москитов жадный рой от ложа отгонять,
Чтоб утренней порой при пении платанов
Спешить к себе домой с корзиною бананов,
Чтоб босоножкою бродить среди полей,
Мурлыкая напев забытый прежних дней.
Когда же, в мантии пурпурной пламенея,
К вам вечер спустится, ночной прохладой вея,
Рогожу разостлав, беспечно до зари
Во сне мечтаешь ты о пестрых колибри!
Дитя счастливое! Зачем горишь желаньем
Увидеть Францию, пронзенную страданьем,
Где людям тесно жить; зачем судьбу свою
Спешишь вручить рукам гребцов и кораблю,
Проститься навсегда с любимым тамарином?
Полуодетая, под призрачным муслином,
Дрожа от холода и вьюги снеговой,
Ты вспомнишь прошлое и вольный край родной;
И твой свободный торс сожмут тиски корсета,
Ты будешь торговать собою – и за это
В притонах городских приют отыщешь свой,
Дерев кокосовых ища во мгле сырой![164]
 

БУФФОННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

На дебют Амины Боскетти в театре «Ламоннэ» в Брюсселе

 
Амина нимфою летит, парит… Вослед
Валлонец говорит: «По мне, все это бред!
А что до всяких нимф, то их отряд отборный
Найдется и у нас – в гостинице, на Горной».
 
 
Амина ножкой бьет – и в зал струится свет,
Им каждый вдохновлен, обласкан и согрет.
Валлонец говорит: «Соблазн пустой и вздорный —
Мне в женщинах смешон такой аллюр проворный!»
 
 
Сильфида, ваши па воздушны, и не вам
Порхать для филинов и угождать слонам —
Их племя в легкости вам подражать не может.
 
 
В ответ на весь ваш пыл валлонец скажет: «Муть!»
Пусть Бахус лучшего вина ему предложит, —
Чудовище вскричит: «Брось, дай пивка хлебнуть!»[165]
 

Г-ну Эжену Фромантену по поводу одного зануды, который назвал себя его другом

 
Он мне твердил, что он богатый,
Что от холеры в страхе он,
Что денежки гребет лопатой
И скуп, но в Оперу влюблен;
 
 
Что знал Коро – и от Природы
В восторженный приходит раж;
Что он не отстает от моды
И скоро купит экипаж;
 
 
Что он эстет и по натуре
Ценить прекрасное готов;
Что на своей мануфактуре
Он держит лучших мастеров;
 
 
Что он владелец акций ценных,
Что тысячи вложил он в «Нор»;
Что рамы у него на стенах
Сработал лично Опенор;
 
 
Что он повсюду (хоть в Люзархе!)
Монеты пустит в оборот
И на любой толкучке архи —
Добротных тряпок наберет;
 
 
Что женский пол не слишком чтит он,
Но верит в воскрешенье душ,
И, будучи весьма начитан,
Нибуайе читал к тому ж;
 
 
Что к плотской он любви стремится,
Что как-то в Риме – вот дела! —
В него влюбясь, одна девица,
Чахоточная, померла…
 
 
Так пустобрехом из Турне я
На три часа был взят в полон,
Пока, от этой чуши млея,
Мне голову морочил он.
 
 
О мука без конца и края!
Все описать не хватит сил.
И я, досаду усмиряя,
«Кошмарный сон!» – себе твердил.
 
 
Я тосковал, я чуть не плакал,
Но болтуна не мог прервать;
На стул насаженный, как на кол,
Я кол в него мечтал вогнать.
 
 
Страшась холеры, дал он деру.
Спеша в Париж, он сделал крюк.
Мне утопиться будет впору,
А может, деру дать на юг,
 
 
Коль я, избегнув смертной хвори,
Как все, вернусь в Париж – и мне
Опять придется встретить вскоре
Холеру родом из Турне![166]
 

Веселый кабачок по пути из Брюсселя в Юккль

 
Вы зачарованы Костлявой
И всяким символом ее;
И угощенье, и питье
Вам слаще под ее приправой, —
 
 
О Монселе! Я вспомнил вас
При виде вывески трактирной
«У кладбища»… В тот погреб мирный
Сойти б вам было в самый раз![167]
 

Стихотворения, не предназначавшиеся для «Цветов зла»,
но включенные в третье издание

Теодору де Банвилю

 
Богини волосы безумно в горсть собрав,
Ты полон ловкости и смелости небрежной,
Как будто юноша безумный и мятежный
Поверг любовницу в пылу лихих забав.
 
 
Твой светлый взор горит от ранних вдохновений,
Величье зодчего в твоих трудах живет,
Но розмах сдержанный смиряет твой полет,
И много в будущем создаст твой зрелый гений;
 
 
Смотри, как наша кровь из всех струится жил;
Скажи, случайно ли Кентавр покров печальный
В слюну чудовищ-змей трикраты погрузил,
 
 
Чтоб кровь забила в нас струею погребальной,
Чтобы десницею своей Геракл-дитя
Мгновенно задушил коварных змей, шутя.[168]
 
1842 г.

Оскорбленная Луна

 
Луна, моих отцов бесхитростных отрада,
Наперсница мечты, гирляндою цветной
Собравшая вокруг звезд раболепный рой,
О, Цинтия моя, ночей моих лампада!
 
 
Что видишь ты, плывя в воздушной синеве?
Восторги ль тайные на ложе новобрачном,
Поэта ль над трудом, в его раздумье мрачном,
Иль змей, резвящихся на мягкой мураве?
 
 
Под желтым домино, царица небосклона,
Спешишь ли ты, как встарь, ревнуя и любя,
Лобзать увядшие красы Эндимиона?
 
 
– Нет! Я гляжу, как грудь, вскормившую тебя,
Сын оскуделых дней, беля и притирая,
Над зеркалом твоя склонилась мать седая.[169]
 

Трубка мира

   Подражание Лонгфелло

I
 
Маниту, жизни Властелин,
Сошел с заоблачных вершин
На беспредельный луг зеленый,
И стал могучий исполин
Среди лучей, вверху долин
На Красного Карьера склоны.
 
 
Народы вкруг себя собрав
Несчетнее песков и трав,
Он глыбу камня опрокинул
И там, где берега реки
Обняли чащей тростники,
Он стебель самый длинный вынул;
 
 
Источник всемогущий сил,
Корою трубку он набил
И, как маяк для всей вселенной,
Он Трубку Мира вдруг зажег,
И горд, и величав, и строг
Народам подал знак священный.
 
 
И вместе с утром молодым
Клубясь, струился в небо дым,
Вот он пролег извивом темным,
Вот стал белеть, густеть, и вот,
Клубясь, о тяжкий небосвод
Разбился вдруг столбом огромным.
 
 
Хребты Скалистых дальних Гор,
Равнины северных озер,
И Тавазенские поляны,
И Тускалезы чудный лес
В дыму великом знак небес
Узрели в утра час румяный.
 
 
И загремел пророков глас:
«Чья длань над нами вознеслась,
Лучи парами затмевая?
То мира мощный Властелин
Воззвал во все концы долин,
На свой совет вождей сзывая!»
 
 
И вот от дальних берегов
По лону вод, коврам лугов
Стеклись воинственные роды,
Завидев знак из дымных туч;
У Красного Карьера круч
Покорно стали все народы.
На свежей зелени полей
Пред боем взор сверкал смелей;
Как листья осени, пестрели
Их толпы грозные кругом,
И вековой вражды огнем
Их очи страшные горели.
 
 
Маниту, властелин земли,
С великой скорбью издали
На бой своих детей взирает;
Благой отец, над их враждой,
Над каждой буйною ордой
Он длань с любовью простирает.
 
 
И непокорные сердца
Вдруг покоряет длань Отца
И тенью освежает муки;
И говорит он (так ревет
Чудовищный водоворот,
Где неземные слышны звуки):
 
II
 
– О жалкий, слезный род…
Пора!.. Внемли божественным глаголам!
Я – Дух, чья длань к тебе щедра:
Быка, оленя и бобра
Не я ли дал пустынным долам?
 
 
В тебя я страсть к охоте влил,
Твои огромные болота
Пернатым царством заселил;
Ты руки кровью обагрил —
Но за зверьми ль твоя охота?
 
 
Но мне претит твоя вражда,
Преступны все твои молитвы!
И ты исчезнешь без следа
От распрей, если навсегда,
Забыв вражду, не бросишь битвы!
 
 
Вот снизойдет к тебе пророк;
Тебя уча, с тобой страдая,
Он в праздник превратит твой рок;
Когда ж просрочен будет срок —
Тебя отвергну навсегда я!
 
 
Иль мало скал и тростников
Для всех племен несметных мира?
Довольно крови, войн, оков!
Как братьев, возлюбив врагов,
Пусть каждый курит Трубку Мира!
 
III
 
И каждый бросил наземь лук,
Спеша отмыть с чела и рук
Знак торжествующе-кровавый;
И каждый рвет себе тростник;
И к бедным детям светлый лик
Маниту клонит величавый.
 
 
И, видя мир земных долин,
Маниту, жизни Властелин,
Великий, светлый, благовонный
Поднялся вновь к вратам небес
И, облаками окруженный,
В сиянье радостный исчез![170]
 
 

Сноски

Примечания

1
   Xука (гука) (фр.) – восточная трубка рода для курения опиума. – Прим. ред.
2
   Перевод Эллиса 
3
   Перевод В. Левика 
4
   Перевод П. Якубовича 
5
   Перевод Эллиса 
6
   Перевод Эллиса 
7
   Перевод В. Левика 
8
   Перевод Вяч. Иванова 
9
   Перевод Эллиса 
10
   Перевод В. Левика 
11
   Перевод П. Якубовича 
12
   Перевод Эллиса
13
   Перевод Эллиса 
14
   Перевод Вяч. Иванова 
15
   Перевод Вяч. Иванова 
16
   Перевод Вяч. Иванова 
17
   Перевод В. Левика 
18
   Перевод В. Левика 
19
   Перевод В. Брюсова 
20
   Перевод Б. Лифшица 
21
   Перевод Эллиса 
22
   Перевод В. Левика 
23
   Перевод Эллиса 
24
   Перевод В. Брюсова 
25
   Перевод Эллиса 
26
   Перевод Эллиса 
27
   Перевод В. Левика 
28
   Но ненасытившаяся (лат.).
29
   Перевод А. Эфрон 
30
   Перевод А. Эфрон 
31
   Перевод Эллиса 
32
   Перевод В. Левика 
33
   Из бездны взываю (лат.).
34
   Перевод А. Эфрон 
35
   Перевод Эллиса 
36
   Перевод В. Левика 
37
   Перевод А. Эфрон 
38
   Перевод В. Левика
39
   Поединок (лат.).
40
   Перевод Эллиса
41
   Перевод К. Бальмонта 
42
   Перевод Эллиса 
43
   Перевод Эллиса 
44
   Перевод Эллиса 
45
   Всегда та же (лат.).
46
   Перевод Эллиса 
47
   Перевод Эллиса 
48
   Перевод Эллиса 
49
   Перевод А. Эфрон 
50
   Перевод И. Анненского 
51
   Перевод В. Левина 
52
   Перевод Эллиса 
53
   Перевод А. Владимирова 
54
   Перевод А. Эфрон 
55
   Перевод В. Левика 
56
   Перевод В. Левика 
57
   Перевод Эллиса 
58
   Перевод Эллиса 
59
   Перевод Д. Мережковского 
60
   Перевод А. Эфрон 
61
   Перевод Эллиса 
62
   Перевод Эллиса 
63
   Дар по обету (лат.).
64
   Перевод Эллиса 
65
   Сизина – подруга мадам Сабатье, любовницы Бодлера. – Прим. ред.
66
   Французская революционерка Теруан де Мерикур (1752—1817) – Прим. ред.
67
   Перевод Эллиса 
68
   Перевод Эллиса 
69
   Грустные и неприкаянные [мысли] (лат.).
70
   Перевод С. Андреевского 
71
   Перевод В. Брюсова 
72
   Перевод А. Эфрон 
73
   Перевод В. Левика 
74
   Перевод П. Якубовича 
75
   Перевод Эллиса 
76
   Перевод Эллиса 
77
   Перевод Эллиса 
78
   Перевод Эллиса 
79
   Перевод Эллиса 
80
   Перевод Эллиса 
81
   Перевод А. Эфрон 
82
   Перевод И. Анненского 
83
   Перевод П. Якубовича 
84
   Перевод Эллиса 
85
   Перевод Эллиса 
86
   Перевод Вяч. Иванова 
87
   Перевод Эллиса 
88
   Перевод Эллиса 
89
   Перевод П. Якубовича 
90
   Перевод Эллиса 
91
   Перевод Эллиса 
92
   Перевод Эллиса 
93
   Перевод В. Левика 
94
   Перевод В. Левика 
95
   Перевод П. Якубовича 
96
   Перевод П. Якубовича 
97
   Перевод Эллиса 
98
   Перевод К. Бальмонта 
99
   Перевод Эллиса 
100
   Перевод С. Андреевского 
101
   Перевод Эллиса 
102
   Перевод В. Левика 
103
   Перевод Эллиса 
104
   Перевод П. Якубовича 
105
   Перевод Эллиса 
106
   Перевод Эллиса 
107
   Перевод Эллиса 
108
   Перевод Эллиса 
109
   Перевод П. Якубовича 
110
   Перевод И. Анненского 
111
   Перевод Эллиса 
112
   Перевод П. Якубовича 
113
   Перевод В. Брюсова 
114
   Перевод В. Левика 
115
   Перевод Эллиса 
116
   Перевод В. Левика 
117
   Перевод Эллиса 
118
   Перевод П. Якубовича 
119
   Перевод Эллиса 
120
   Перевод Эллиса 
121
   Перевод В. Левика 
122
   Перевод Эллиса 
123
   Перевод Эллиса 
124
   Перевод П. Якубовича 
125
   Перевод В. Левика 
126
   Перевод В. Левика 
127
   Перевод П. Якубовича 
128
   Перевод В. Левика 
129
   Перевод В. Левика 
130
   Перевод Эллиса 
131
   Перевод Эллиса 
132
   Перевод Эллиса 
133
   Перевод Эллиса 
134
   Перевод Эллиса 
135
   Перевод Эллиса 
136
   Перевод П. Якубовича 
137
   Перевод В. Левика 
138
   Перевод Н. Гумилева 
139
   Перевод Эллиса 
140
   Перевод К. Бальмонта 
141
   Перевод Эллиса 
142
   Перевод Эллиса 
143
   Перевод Эллиса 
144
   Перевод Эллиса 
145
   Перевод М. Цветаевой 
146
   Перевод В. Микушевича 
147
   Перевод В. Микушевича 
148
   Перевод В. Микушевича 
149
   Перевод С. Рубановича 
150
   Перевод В. Микушевича 
151
   Перевод В. Микушевича 
152
   Перевод В. Микушевича 
153
   Перевод М. Яснова 
154
   Перевод М. Яснова 
155
   Перевод Эллиса 
156
   Перевод Эллиса 
157
   Перевод М. Яснова 
158
   Перевод В. Левика 
159
   Перевод Эллиса 
160
   Перевод В. Левина 
161
   Перевод А. Лозино-Лозинского 
162
   Перевод П. Якубовича 
163
   Перевод Эллиса 
164
   Перевод Эллиса 
165
   Перевод М. Яснова 
166
   Перевод М. Яснова 
167
   Перевод М. Яснова 
168
   Перевод Эллиса 
169
   Перевод П. Якубовича 
170
   Перевод Эллиса